Вы способны улыбнуться незнакомой собаке?
Шрифт:
Лена подтянула почти до носа замотанный вокруг шеи шарф, подумала, что можно было бы его и на голову, но вовремя спохватилась. Она даже на Севере всегда до последнего норовит без шапки ходить, а тут укутается как неизвестно кто. Там уж деваться некуда — и прячет зимой Лена голову и щеки в песцовый мех, становясь похожей на эскимоса. «Эскимосы, эскимосы…» Это Олег, поддразнивая Лену, все время напевал после того, как увидел ее на одной из «зимних» фотографий.
Лена попыталась сейчас вспомнить еще хоть одно слово из этого, такого популярного тогда, шлягера про эскимосов, но у нее ничего не получилось. И это долго мучило, как обычно бывает, когда вдруг нестерпимо хочется ухватить какой-то фрагмент прошлого, а коварная память, давая только далекие подсказки, никак не желает
Этим чем-нибудь другим в данный момент оказалась смешная рыжая собака, протрусившая мимо. Смешная и рыжая — такая же, как та… Вот ведь придумала: вы способны улыбнуться собаке? Нет, не так она тогда сказала… не просто собаке, а незнакомой собаке… А если бы не придумала, то и не позвонила бы в тот день Буланкину. И был бы он для нее до сих пор далеким Юрием Петровичем? Или без этого звонка что-то должно было случиться, что позволило бы называть его Юрой? Юра…
Теплая волна пробежала от макушки до пяток. Даже уши на секунду согрелись. И нос. Что он там сейчас, интересно, делает? Какие-нибудь бумаги пишет у себя в кабинете. Или у начальника завода вопросы решает. Или… Или тоже думает о ней? Она ведь про него думает.
И представьте себе, Лена Турбина не ошибалась. В каждый из дней ее отпуска Буланкин о ней вспоминал. Вспоминал. И даже несколько раз очень серьезно думал.
Только думы эти были какие-то неправильные. С точки зрения Лены, разумеется, — точки зрения, которая могла бы у нее возникнуть, если бы ей каким-либо мистическим образом удалось узнать о буланкинских размышлениях. Размышлениях, прямо скажем, непростых.
Юра думал, что дружба с Леной, их лихо закрученная духовно-интеллектуальная связь — это, конечно, здорово. Пожалуй, никогда такого и не было. Умная она, ничего не скажешь. Но… Но ведь еще и красивая, вот в чем беда. А бесконечно разговоры разговаривать с красивой женщиной — это для нормального мужика просто извращение какое-то…
Лена волновала его. Особенно сейчас, когда была далеко. И с этим нужно было как-то бороться. Есть ведь в ней что-то, что ему не нравится? Должно быть! И Буланкин старательно перебирал в памяти: глаза, губы, короткая стрижка, легкая фигурка, голос… Фантастика, ему нравилось в ней все! Хотя… Стоп! Она слишком много говорит. Точно! Слишком много. И слишком умно. И он иногда не все способен понять, потому что им в этот момент чаще всего страстно овладевает одно-единственное желание: закрыть ее красивый рот сначала рукой, потом — губами. Или сразу губами. Нет, сначала все-таки рукой. Вот так, неожиданно, на полуслове, приложить ладонь к ее губам. Останутся видными только ее прямой носик и огромные глаза, удивленные, ничего не понимающие. А его ладонь будет чувствовать ее полуоткрытые губы…
Когда Буланкин все это представлял, у него буквально останавливалось сердце. Он с трудом переводил дыхание, с досадой взмахивал головой, отгоняя назойливое видение, пытаясь остановить на этом самом месте и так уж слишком смелые фантазии.
Одним словом, было ясно, что дружба с Леной Турбиной не может больше оставаться только дружбой. И сама Лена, видимо, это тоже понимает. И не просто понимает, а наверняка хочет того же, к чему так стремится он сам. Стоит только сделать первый шаг.
Мысль про первый шаг снова останавливала Юрино дыхание. Но он, поскрежетав зубами и не поддаваясь на провокации своего воображения, огромным усилием воли перегонял энергию в голову и продолжал рассуждать логически.
Допустим, все случится. Он этого, конечно же, очень хочет. Очень. А дальше-то что? Сколько все это продлится? «Все это»… Слову «любовь», готовому бездумно впорхнуть в сознание и душу, Юра ходу не давал.
Лена способна любить — и это плохо. А он, Буланкин, выходит, не способен? Черт его знает! Может, и не способен. А ведь у Лены одна потеря уже была: восемь лет восстанавливается. В общем, не та это женщина, с которой может быть легко и просто. На ней ведь жениться надо. По-другому нельзя с ней, вот в чем беда. Хотя… Может, он все усложняет? И Лена на самом деле
гораздо проще?Бедный Буланкин весь измаялся, но так ничего и не придумал.
Бедный Буланкин! Вам его жалко? Мне тоже. И не только его. Всех жалко: и Светлану, и Ларису, и ее мужа Костю, и Лену, и даже Галину Артуровну Званцеву. И себя жалко. И вас жалко. И тех, кто никакого отношения ни в качестве героя, ни в качестве читателя к моему повествованию не имеет. Нахлынуло что-то, вы уж простите. Чаще это, конечно, бывает в другие минуты. Когда, например, попадаешь на один из московских вокзалов и в беспомощно-бестолковой толпе тебя вдруг охватывает необъяснимая тоскливая тревога за всех-всех — и ты чувствуешь, как саднит сердце и как нестерпимо болит душа. Болит оттого, что понимаешь: богатые и бедные, честные и жулики, красивые и не очень, счастливые и несчастные — все одинаково беззащитны перед всегда стерегущей бедой, у которой нет ни жалости, ни сомнения, ни меры. Вам знакомо это ощущение? Значит, мы похожи, да?
Но вернемся… Вы подумали, к Буланкину? Нет, к Лене вернемся. Помните, мы оставили ее на осенней набережной в Рязани?
Лена, прощаясь с рязанской осенью, была уже всеми мыслями на Севере. Ей хотелось быстрее увидеть Юру. Быстрее сказать ему, что… И что же она могла ему сказать? Иногда он казался таким близким, что не возникало никаких сомнений: она ему нужна. А на следующий день — отстраненность, учтивость, умные разговоры и ничего больше.
Самое обидное, Лена начинала терять себя, почти во всем с ним соглашаясь. Ведь ни разу, например, не осмелилась произнести свое любимое: «Мы в ответе за тех, кого приручили». А все ему подпевала: не надо ни за кого быть в ответе, не надо приручаться, не надо ни к кому привязываться, надо быть самодостаточным и т.д. и т.п. Зачем она, спрашивается, все это говорила? Хотела, наверное, показать, какая она продвинутая, независимая и как не похожа на Ларису, которая своими звонками отравляет бедному Буланкину жизнь.
А на самом деле… На самом деле Лене, как любой женщине, хотелось быть розой, которую нужно, оберегая от сквозняков, накрывать стеклянным колпаком и за которую нужно быть в ответе.
Вот и надо наконец с Юрой объясниться, думала Лена.
Ее профессиональная интуиция, позволяющая безошибочно угадывать точные пропорции формы, в которую следует облечь какое бы то ни было содержание, чтобы донести его, не исказив и не расплескав, подсказывала ей, что вступление — безусловно яркое и необычное — кажется, затянулось. Пора, пора переходить к основной части. Иначе все можно испортить. Нельзя затягивать вступление. Обойтись без него вовсе, Лена знала это, — можно. А вот затягивать — ни в коем случае. У нее не было слишком богатой практики, позволяющей утверждать это авторитетно и с уверенностью. Но было чутье, которому опыт, согласитесь, иногда только мешает.
Суровой и неприветливой могла бы показаться холодная поздняя осень, из которой через неделю Лене предстояло уехать. Но моей героине по обыкновению все виделось по-другому: ее осень с еще не облетевшими фонариками листьев была красивой, гордо-смиренной и от ожидания перемен немного усталой.
ЗИМА
Вода так холодна!
Уснуть не может чайка,
Качаясь на воде.
1
Лена уехала из осени, а возвращалась уже в глубокую зиму. Фирменный поезд «Арктика» почему-то не очень спешил-торопился в Мурманск, делая долгие незапланированные остановки среди снегов Карелии.
Удивительно, что в первой половине ноября, когда в средней полосе стояла еще вполне осенняя погода, здесь уже все укутало бесконечно-белое покрывало, холодное сияние которого под ненадолго выглянувшим северным солнцем было торжественно-ослепительно и непререкаемо.
— Снегу-то навалило, — восхищенно повторял каждые полчаса Петр Иванович, пожилой мурманчанин-рыбак, ужасно похожий на тюленя: глазки — маленькие и добрые, щеки — круглые, усы — вниз.