Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Итак, Жуковский, у которого князь Петр Андреевич еще в 1812 году спрашивал совета, стоит ли писать стихи, благословлял обеими руками и убеждал работать прилежнее. О том же твердил ему и Батюшков — оба упрекали друга в лени. Вяземский ответил посланием «К друзьям», которое начал так:

Гонители моей невинной лени, Ко мне и льстивые, и строгие друзья! Благодарю за похвалы и пени — Но не ленив, а осторожен я! Пускай, довольствуясь быть знаем в круге малом, Я ни одним еще не завладел журналом И, пальцем на меня указывая, свет Не говорит: вот записной поэт! Но признаюсь, хотя и лестно, а робею: Легко, не согласясь с способностью моею, Обогатить, друзья, себе и вам на зло Писателей дурных богатое
число…

Письмо к Тургеневу еще определеннее:

«Ты шутишь надо мною, когда говоришь, что ты мне желаешь уединения и охоты к трудам мирным. Жуковскому — так, но мне с какой стати? Мне ленивейшему, мне пустейшему и неспособнейшему из смертных! Перекрестись, Тургенев; ты, верно, хотел о Шаликове говорить. Я давно уже знаю и давно говорю, что я ноль: с другими числами могу что-нибудь значить, один — ничего. Жалей обо мне или нет, но верь мне, потому что я говорю правду».

Это, конечно, маска, литературный прием, широко в то время распространенный, — беспечный поэт-эпикуреец, дилетант, жизнь свою проводящий праздно, к стихам своим равнодушный. Но Вяземский репутацию «ленивца» успел за пять лет в словесности заработать всерьез и охотно ее поддерживал: светской жизнью своею, «легкими» жанрами, судьбой «баловня» фортуны. Да, на фоне своих друзей он действительно баловень — самый знатный, сын знаменитого вельможи, известен далеко не только стихами, как Жуковский, но и модными нарядами и обедами… Жуковский и Батюшков рядом с ним в литературном плане выглядят куда основательнее: трудолюбивы, очень образованны, хотя в стихах у них тоже пиры, дружба, венки из роз, кубки… Оба усердно пишут, переводят, планируют (Батюшков — перевод «Освобожденного Иерусалима» Тассо, Жуковский — поэму «Владимир»); для них жизнь — поэзия. А Вяземский жизнь и поэзию совмещает. Он не хочет вставать каждый день в пять утра, как это делает Жуковский, и усаживаться за словари, за книги, заниматься самообразованием. Он с легкостью уступает друзьям первые места на Парнасе, а тех это сердит. «Пиши, пиши стихи!» — наперебой твердят ему со всех сторон…

Конечно, друзья желали Вяземскому только добра. В самом деле, не идеал ли русского поэта видели они тогда в нем?.. Когда еще в России рождался на свет умный, образованный, богатый и знатный человек, который сочинял хорошие стихи? Если аристократы и брались за перо, то получалось в лучшем случае что-нибудь не очень пристойное, а в худшем — просто банальное. Князь Долгоруков, князь Горчаков… Это не поэты, а стихоплеты. Ломоносов, Сумароков, Херасков, Державин, Дмитриев, Карамзин — все выходцы из бедных или небогатых, незнатных, провинциальных семей, все они потратили много времени на то, чтобы выбиться в люди, войти в литературные круги. И сами Жуковский с Батюшковым немало испытали, прежде чем добились известности… А тут человеку все само в руки плывет. И он не стихоплет, при желании из него может получиться большой поэт. Ему можно не убивать время службой, заниматься только творчеством. А он, похоже, вовсе не собирается пестовать свое дарование.

Вяземский «истинно мужает, но всего, что может сделать, не сделает, — писал Батюшков Жуковскому. — Жизнь его проза. Он весь рассеяние. Такой род жизни погубил у нас Нелединского. Часто удивляюсь силе его головы, которая накануне бала или на другой день находит ему счастливые рифмы и счастливейшие стихи. Пробуди его честолюбие. Доброе дело сделаешь, и она принадлежит тебе: он тебя любит и боится. Я уверен, что ты для него совесть во всей силе слова, совесть для стихов, совесть для жизни, ангел-хранитель». Тут Батюшков не вполне прав. Ангелом-хранителем Жуковский для Вяземского стал гораздо позже. А в молодости князь горячо любил Жуковского, это верно, но любовь эта отнюдь не мешала ему скептически (а временами и ядовито) воспринимать его «небесность» и склонность к уединенному труду. Вот диковатое письмо Вяземского Тургеневу: «Нельзя долго жить в мечтательном мире, и не надобно забывать, что мы хотя и одарены бессмертною душою, но все-таки немного причастны скотству, а может быть и очень. Жуковский же пренебрегает вовсе скотством: это гибельно». Много позже поймет он, что Жуковскому «скотство» вовсе чуждо, что он не такой, каким его хотелось видеть… Но в 1814—1815 годах, используя весь свой небезболезненный иронический дар, Вяземский и так и этак дает друзьям понять, что усидчивого творца, кропотливо отделывающего свои строфы, из него не выйдет. Он «весь рассеяние». И иногда это рассеяние порождает стихи, хорошие ли, худые — другой вопрос. Если худые, он готов даже покорпеть над ними… недолго… Потому что литература — это всего лишь литература. А стоит высунуть из кабинета нос — и вот она, жизнь.

Спустя 60 лет Вяземский сдержанно и со многими оговорками согласился с упреками покойных уже друзей. Признал, что слишком было много в молодости и суеты, и суетности. «Но, может быть, все это происходило между прочим и от смиренного убеждения, что я вовсе не могу считать себя, по дарованию своему, призванным занять трудовое и видное место в литературе нашей, — пишет он. — Я был, так сказать, подавлен дарованиями и успехами двух друзей моих, мало того, я не смел сравнивать себя и с второстепенными дарованиями… Эти слова не унижение паче гордости, а добросовестное и убежденное сознание. Батюшков пеняет мне, что я не вполне посвящаю себя обязанностям и трудам писателя. Но я никогда и не думал сделаться писателем:

я писал, потому что писалось, потому что во мне искрилось нечто такое, что требовало улетучивания, просилось на волю и наружу… Впрочем, не хочу оправдывать и прикрывать себя одним смирением. Смирение смирением, но, вероятно, числилась на совести моей в то время и порядочная доля легкомыслия… Как припоминаю себе то время, не могу не сказать, что я тогда не признавал жизни за труд, за обязанность, за нравственный подвиг. Как писал я, потому что писалось: так и жил я, потому что жилось. О служении какому-нибудь высшему идеалу, о стремлении к цели общеполезной я и не заботился и не думал… Довольствовался я тем, что мог уважать в других эти высокие побуждения, эту святую веру в свой подвиг, эту силу и постоянство».

В общем, сам Вяземский так и не признается, чего в нем было тогда больше — трезвого осознания того, что тягаться с великими друзьями бессмысленно, или же молодой беззаботности, вполне понятной. Ясно одно — становиться только поэтом, как Жуковский и Батюшков, он не хотел. Более того — он вообще не хотел становиться поэтом. Это казалось ему слишком скучным и правильным. Все-таки Жуковский и Батюшков старше его, их приучили в пансионах к терпеливому труду на благо собственной души… А он, легкомысленный наследник всей русской поэзии, любит рассеяние. Так что ж дурного в том, что он не похож на Жуковского?.. Жизнь велика. Зачем ограничивать ее только рифмами? Он вполне мог бы подписаться под словами Пушкина: «Мы все, по большей части, привыкли смотреть на поэзию, как на записную прелестницу, к которой заходим иногда поврать и поповесничать, без всякой душевной привязанности и вовсе не уважая опасных ее прелестей».

Но примеры друзей, ласковые упреки Карамзина все же делают свое дело, и часто Вяземского можно видеть в кабинете за чтением. Он завел две записные книжки (на дневник у него терпения не хватило, временами он принимался за него, но потом бросал), регулярно выписывает из книжных лавок русские и французские новинки. И, кстати, помнит о завете Жуковского: «Что в час сотворено, то не живет и часа». Стихи даются вовсе не так легко, как кажется… Он старательно выверяет размер своих творений, расставляет стопы, и черновики его почерканы не меньше, чем у друзей… В ответе на послание «К друзьям» Жуковский весело отвергал все попытки Вяземского откреститься от пера:

Ты, Вяземский, хитрец, хотя ты и поэт! Проблему, что в тебе ни крошки дара нет, Ты вздумал доказать посланьем, В котором, на беду, стих каждый заклеймен Высоким дарованьем! Притворство в сторону! знай, друг, что осужден Ты своенравными богами На свете жить и умереть с стихами… Страшися, мой певец, не смелости, но лени! Под маской робости не скроешь ты свой дар; А тлеющий в твоей груди священный жар Сильнее, чем друзей и похвалы и пени!

И в другом послании:

Мой друг, твои стихи блистают дарованьем, Как дневный свет. Характер в слоге твой есть точность выраженья, Искусство — простоту с убранством соглашать, Что должно в двух словах, то в двух словах сказать И красками воображенья Простую мысль для чувства рисовать! К чему ж тебя твой дар влечет, еще не знаю, Но уверяю, Что Фебова печать на всех твоих стихах!

Похвалы друга многого стоят: мастер слов на ветер бросать бы не стал. Признание Жуковского (и таких величин, как Дмитриев и Батюшков) означало только одно: поэт Вяземский существует и занимает почетное место на русском Парнасе…

…Поэтический путь князя Петра Андреевича длился семьдесят лет — с 1808 по 1878 год. Ни один из больших русских поэтов не может похвастать таким — и жизненным, и творческим — долголетием. Равно как никто из русских поэтов не может похвастать и единственной (она же первая) прижизненной книгой стихов, вышедшей, когда автору было семьдесят лет. Поэтическая судьба Вяземского оказалась, с одной стороны, счастливой — какое-то время он был, образно говоря, одним из «трех консулов» русской поэзии, «правивших» в преддверии Пушкина, пользовался широкой известностью и авторитетом, создал рад классических произведений и пережил несколько творческих взлетов, его стихотворение «Еще тройка» стало народной песней, строка «И жить торопится, и чувствовать спешит» — пословицей… С другой стороны, творчество Вяземского устарело еще при его жизни, он оказался единственным поэтом своего поколения, не издавшим стихи книгой в 10—30-х годах; находясь в самом центре литературной жизни, он одновременно наблюдал за ней как бы сбоку, не делая литературу своей профессией. Его поэтическая судьба не знала пауз, но наряду со взлетами она нередко «провисала», как, например, в начале 20-х или середине 40-х годов. Вяземский писал очень хорошие стихи (их много), но писал и очень плохие (их тоже немало)…

Поделиться с друзьями: