Вяземский
Шрифт:
И — августейшего грома не последовало. «Петербург» то ли не дошел до царя, то ли в нем не увидел он ничего крамольного. Зато друзья завалили письмами. Плохо отозвался о «Петербурге» лишь Жуковский — он не был поклонником политической поэзии (и Вяземского очень огорчила его реакция). Василий Львович Пушкин назвал оду шедевром, Карамзин — «прекрасными стихами». Порадовался за друга и Батюшков: «Стихи к Петрограду прекрасны, сильны, достойны тебя». Иван Иванович Дмитриев писал Тургеневу: «Нетерпеливо ожидаю узнать последнее произведение оригинального и истинного поэта Вяземского, которого, конечно, не заменит и молодой Пушкин, хотя бы талант его и достиг до полной зрелости… Вяземский, в сердитом или веселом духе, всегда умеет прельстить меня… Он истинно природный поэт! Вот мой герой!» Дмитриев назвал «Петербург» одним из лучших стихотворений Вяземского…
«Петербург» был закончен 28 сентября (хотя кое-какие поправки вносились и годом позже). Ода словно раскрыла в Вяземском какие-то шлюзы… Уже через две недели, 13 октября, он посылает Тургеневу едва ли не самую знаменитую свою эпиграмму —
26
В некоторых русских изданиях Вяземского или книгах о нем фамилия классика польской литературы писалась ошибочно: Немцевич, с инициалами Ю.У. или Юлиан-Урсын. Видимо, авторы полагали, что «Урсын» второе имя поэта. Между тем Урсын-Немцевичи — древний, восходящий к XVI веку польский род герба Равич, вписанный в I часть родословной книги Гродненской губернии.
Урсын-Немцевич — ветеран польских походов на Россию, освобожденный из крепости Павлом I. Он помнит короля Станислава, Четырехлетний сейм, Майскую конституцию 1791 года… Конечно, сторонник независимости несчастной своей родины. И Вяземский уважает его взгляды. Позже Урсын-Немцевич назовет его единственным русским, который в Варшаве не уронил чести своего народа, и станет звать в письмах: «Возвращайтесь, чтобы жить среди людей, которые Вас любят и уважают». А Вяземский напишет: «Имя Немцевича знакомо и у нас. Поэт, историк, гражданин, семидесятилетнею жизнью своею он достиг до почетнейшего места в ряду своих современников и соотечественников»…
Все вместе — и мощный, политически актуальный «Петербург», и слухи о варшавских нововведениях, и яростные эпиграммы на Каченовского, и взволнованное послание Толстому — работает на репутацию Вяземского. Теперь уже не только друзья — вся читающая русская публика (и не только в столицах, но и в провинции) говорит о нем как о крупном поэте, одинаково хорошо владеющем сатирическими и высокими жанрами. Не слыхать больше упреков в том, что он не трудится, занимается чепухой… Его много печатает «Сын Отечества» (а «стихотворную мелюзгу» охотно подхватывает «Благонамеренный», иметь Вяземского сотрудником стало престижно). Некоторые его стихи публикуются в антологиях образцовой русской поэзии. Батюшков пишет Блудову о Вяземском: «Он написал громаду прекрасных стихов, живых, исполненных благородных мыслей и смысла»… Это была слава.
Самого Вяземского все это не особенно волновало. Читая похвалы себе, он только посмеивался. Видели бы его друзья сидящим за иностранной перепиской!.. Новосильцевская канцелярия с каждым днем становилась все несноснее, а работа над переводом Уставной грамоты уже казалась надоевшей рутиной.
«В Новосильцеве нашел я начальника, которого лучше и придумать нельзя, начальника, чуждого всякого начальствования. С первых дней приезда сделался я у него домашним; в течение нескольких лет, до дня отъезда моего, эти отношения ни на один день, ни на одну минуту не изменялись». Это позднее «Автобиографическое введение», и в нем Вяземский, мягко скажем, не совсем точно вспоминает свои взаимоотношения с Новосильцевым. Уже в 1818 году князь Петр Андреевич начал язвительно прохаживаться по начальству в письмах, иногда резко и откровенно, иногда завуалированно — это зависело от того, с оказией ли идет письмо или по почте. Называет его иронически «Букой» и «Николаем Чудотворцем», с пренебрежением сообщает о том, что Новосильцев чужд всякому творчеству, ленив, о международных событиях узнает от своего камердинера-англичанина; что он не умеет обращаться с поляками, что он ничего не читает и гордится этим [27] … В общем, князь его «раскусил». Больше всего его злило то, что Новосильцев «холопствует» и плодит холопов вокруг себя. Одним из главных подхалимов был чиновник Байков, который открыто начал интриговать против Вяземского… Этому крапивному семени не нужны были ни конституция, ни честная служба, ни благо России. Россия далеко и воплощалась для них в чинах и крестах… Все это было отвратительно, Вяземский начинает чувствовать себя «коренным переводчиком всех государственных глупостей», пишет, что положение его — «курам на смех», «убийственное»… Он стал понимать, что душа его осталась в Москве, в Остафьеве, и только за стихами, с пером в руках можно ее вернуть ненадолго… Да и варшавское общество казалось ему пустым и холодным, не веселили уже эпиграммы князя Голицына-Рыжего, и даже красавица графиня Александра Потоцкая (Тургенев подозревал, что
Вяземский не на шутку в нее влюбился) больше не радовала взор. Теперь каждый раз, когда он входил в канцелярию и встречался глазами с наглыми, самоуверенными, опостылевшими «коллегами», его охватывала дрожь омерзения. «Ни за какие блага мира не хотел бы отдать я сии… порывы негодования при виде сих дневных счастливцев, от коих, сказал я однажды, несет ничтожеством; сие омерзение, охватывающее меня при малейшей тени предосудительного шага, сию девственную щекотливость чести», — писал он.27
Полвека спустя Вяземский, противореча себе, вспомнил, что Новосильцев баловался стихами; случалось князю заставать его и за переводом Анакреона с греческого подлинника, и за клавикордами. Да и Карамзин отзывался о Новосильцеве в целом недурно, хотя и с легкой иронией: «Благороден душою, не лакей, и знает — Адама Смита!»
В искренности Александра I Вяземский сомневается уже без всяких оговорок, всерьез: «У него ничего того ни на уме, ни на сердце нет, а все это так говорится, для блезиру. А дураки-то и разинули рты! Впрочем, государствование — выученная роль. Что мне за дело до души актера!.. Поверь, в этом ремесле, от престола до лубочного поля, всегда есть примесь диавольского». Это в начале ноября. Буквально через две недели он убежденно заявляет, что государь «бонапартничал, то есть мазал… их (поляков. — В. Б.) по губам в глазах Европы».
«Я здесь прозябаю, а не живу», — жаловался он Дашкову. В декабре 1818 года Новосильцев должен был ехать в Россию, и у Вяземского вдруг мелькнула надежда: увязаться за ним и выпросить себе перевод в Петербург или Москву… Чем черт не шутит! Он даже набросал на бумаге список причин, по которым не хочет больше оставаться в Варшаве.
«Николай Николаевич едет встречать государя в Брест и проводит его до Слонима, я выпросился у него ехать с ним с тем, чтобы оттуда по соседству заехать в Москву, а из Москвы к вам поговорить, — сообщал Вяземский Тургеневу. — Шутки в сторону: я теперь и сам дивлюсь, что решился так круто. Но Бог меня убей, здесь многое мне невтерпеж». В десять утра 14 декабря Вяземский выехал из Варшавы и 15-го догнал Новосильцева в Бресте-Литовском. Потом были Слоним, встреча царя, ехавшего из Вены, маленький скучный Минск («город, то есть то, что может назваться городом, на одной площади») и, наконец, прямая дорога на Москву…
Нищая, вечно неурожайная и голодная Литва потрясла Вяземского. На станциях императорский кортеж осаждали просители с бумагами. «Ужасное положение, — думал князь, — сорок миллионов народа, который везде, выбиваясь из сил, ждет суда от одного человека!» Он записал в дневник свои мысли о положении литовских крестьян… Но и Москва поразила его неприкрытым хамством (хам — любимое словцо Николая Тургенева, означавшее невежду, реакционера…). Допотопные суждения о политике, о литературе людей, с которыми он год назад еще охотно беседовал… Азиатчина… самодовольная пошлость… «Петербург» все хамы знали прекрасно — и все его дружно ругали. Когда у Вяземского спросили, не писал ли он эти стихи по высочайшему повелению, он с трудом удержался от нервического смеха… Мечты об отставке остались мечтами. «В Варшаве я живу с отоматами, а здесь дикие звери, то есть кабаны, то есть дикие свиньи, — сделал он свой вывод. — Нет, лучше скучать, чем содрогать».
Все раздражало его теперь в Москве. Даже то, что никто не оценил новые «веллингтоны» Вяземского, панталоны в обтяжку, сшитые по последней лондонской моде. Увидев князя в этих брюках на балу, к нему подбежал его хороший знакомый Александр Павлович Офросимов и возмутился:
— Что ты за штуку тут выкидываешь? Ведь тебя танцевать пригласили, а не на мачту лазить. А ты вздумал нарядиться матросом…
Друзей в Москве было мало. Вяземский навестил Дмитриева, братьев Александра и Константина Булгаковых (знаменитая братская пара, потом они занимали посты петербургского и московского почт-директоров). В середине января все светские развлечения в Москве прекратились — в знак траура по умершей сестре Александра I Екатерине. Но любители балов все-таки нашли выход: танцевали в тишине, без музыки.
21 января 1819 года Вяземский уехал в Петербург.
Он остановился у Муравьевых на Фонтанке. Карамзины были там. Николай Михайлович все собирался вернуться в Москву, но «История» выходила уже вторым изданием — снова требовалось его присутствие. Карамзину было пятьдесят два года, волосы его поблекли и побелели, вытянутое лицо украсилось нерезкими складками. Но глаза смотрели по-прежнему остро и проницательно, и под взглядом этим Вяземский на минуту вновь ощутил себя нашалившим мальчишкой.
Николай Михайлович работал над девятым томом — описывал «злодейства Ивашки», Ивана Грозного. И, естественно, шли разговоры о вольности, тиранстве, готовящихся реформах, переменах… Начинал эти разговоры обычно Вяземский: иронично поблескивая очками, доказывал необходимость введения конституции в России, жонглировал названиями стран — княжество Шаумбург-Липпе, Саксен-Веймар-Эйзенахское герцогство, Бавария… Скоро появится конституция в Вюртемберге. Вся Европа пишет себе конституции.
— Россия не Шаумбург, — возражал Карамзин, — она имеет свою государственную судьбу, самодержавие есть душа ее. Опыты в сем случае не годятся. Это все равно что чуждый черенок привить к могучему дереву… Я хвалю самодержавие, то есть хвалю зимой печи в северном климате. Впрочем, не мешаю вам думать иначе. Потомство увидит, что было лучше для России… А для меня, старика, приятнее идти в комедию, нежели в залу Национального собрания. Хоть я в душе и республиканец и таким умру.