Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Вяземскому была нужна достаточно заметная, но при этом не самая яркая фигура в русской литературе, недавняя, еще актуальная, но и не слишком близкая, привеченная обществом и двором и в то же время неофициальная — которая не мешала бы повествованию. Одним словом, ему по-прежнему нужен был герой, стоя за спиной которого можно было бы высказать свои мысли и чувства. Герой, который бы мог «служить центром записок современных».

Этой формуле идеально подходил Денис Иванович Фонвизин. О нем Вяземский отзывался с неизменным уважением, отлично знал его произведения (знаменитая строка из «Негодования» «Я вижу подданных царя, но где Отечества граждане?» — это цитата из «Рассуждения о непременных государственных законах» Фонвизина: «Есть подданные, но нет граждан»…). Однако легко заметить, что творчество Фонвизина вызывало у него хотя и почтительную, но довольно прохладную оценку. Еще в 1821 году в статье о Дмитриеве Вяземский заметил, что, хотя Фонвизин «первый, может быть, угадал игривость и гибкость языка, но не оказал вполне авторского дарования: слог его есть слог умного человека, но не писателя изящного». Отзывы о «Бригадире» и «Недоросле» тоже нельзя назвать восторженными: «Фон-Визин не был решительно драматиком, не был и комиком, даже каков например Княжнин… Басня обеих комедий автора нашего слаба и бедна, в картине его есть игривость и яркость,

но нет движения: это говорящая картина — и только; но и то говорят в ней не всегда участвующие лица, а часто говорит сам автор». Примерно так же — беспристрастно отмечая удачи и неудачи — судил Вяземский о творчестве Озерова, Княжнина, Сумарокова, Радищева. Нигде не дает он понять, что именно Фонвизин привлекает его больше других русских писателей прошедшего века. Так что с большой долей вероятности можно утверждать, что, не попроси Бекетов в 1822 году заняться именно Фонвизиным — и из-под пера князя вполне могла выйти книга, например, об Озерове, тем более что Вяземский явно гордился своим ранним очерком о нем (1817) и справедливо считал, что «форма и обработка моей биографической статьи должны были иметь в свое время отпечаток и какой-то запах новизны»… Известно, что собирал Вяземский в 1828—1829 годах и материалы о жизни Радищева.

Так что писал Вяземский никак не биографию в строгом смысле этого слова. Вопрос о возможности существования этого жанра (имеется в виду именно литературная, а не официально-героическая биография) активно обсуждался в конце 20-х годов в переписке пушкинского круга в связи со смертью Карамзина — и большинство склонялось к тому, что русская биография пока что невозможна (причем именно в силу этических причин), а уж если рискнуть и приняться за нее, то за образец нужно брать классическую «Жизнь Сэмюэля Джонсона» Роберта Босуэлла. Для биографии такого типа немаловажным условием было личное знакомство автора с героем (Босуэлл много лет дружил с Джонсоном и вел дневник, куда заносил подробности его быта, брошенные им меткие фразы и т. п.). Вяземский считал, что русская биография такого типа может появиться — например, если Дмитриев напишет о Карамзине… «Фон-Визин» был трудом новаторским уже потому, что он был написан не другом, не родственником и не учеником Фонвизина. Достаточно взглянуть на любую страницу работы Вяземского, чтобы понять: автор заметно абстрагируется от своего героя, более того — сам автор и есть главное действующее лицо книги… Вяземский не раз подчеркивает остроту ума Фонвизина, другие его достоинства, подкрепляет это обильным цитированием и документами, но уступать ведущую роль своему герою явно не намерен. Вот и еще одна странность: фигура Фонвизина, как это ни парадоксально, в книге Вяземского занимает далеко не самое видное место. Но это парадокс только в системе координат биографии. В записках первенство автора естественно и уместно.

Эту сторону книги очень точно оценил Гоголь, прочитавший рукопись в 1843 году. «Не скажу вам ничего о глубоком достоинстве самого сочинения, — писал Гоголь автору, — об интересе эпохи и лиц и живости и самого героя биографии; в них меня ни один столько не занял, сколько сам биограф (курсив мой. — В. Б.). Как много сторон его сказалось в этом сочинении: критик, государственный муж, политик, поэт — все соединилось в биографии, и каждая сторона многое объемлет».

О чем же эта книга Вяземского? В заголовок вынесена фамилия Фонвизина, и действительно, из книги можно узнать много интересного о родословной драматурга, ознакомиться с его перепиской, не публиковавшимися ранее переводами, о взаимоотношениях с Ипполитом Богдановичем, Державиным, графом Никитой Паниным. Но совершенно ясно, что и сам Фонвизин, и его творчество для князя были лишь поводами для пространного монолога, не стесненного никакими рамками, — то есть, собственно, для записок в чистом виде. Косвенно он признался в этом потом, вспоминая: «Тут на опыте убедился я в пользе и правдивости учения, что все во всем (tout est dans tout). Все в мире, часто незаметно, но более или менее связывается и держится между собою… Нередко одно слово, одно имя, одно малейшее событие может все увлечь в разнообразные и далекие изыскания». Такими «изысканиями» на тему «Все во всем» (сама эта фраза — цитата из французского педагога Жана Жакото) и стала книга «Фон-Визин». Первым подметил эту особенность книги Баратынский и написал Вяземскому в декабре 1829-го: «Вы один на поприще нашей литературы поступили, как настоящий писатель, вы передаете ваше мнение обо всем и наконец нам будет известно, что вы о чем думали».

Планировал ли Вяземский опубликовать эту книгу — если не сразу, то вскоре после написания? Безусловно — «Фон-Визина» нельзя назвать неподцензурным текстом, внутренний редактор в Вяземском присутствовал, многие пассажи явно рассчитаны на восприятие, что называется, благонамеренного читателя. Достоверно известно, что издателем книги в 1832 году собирался быть Пушкин, в 1835-м рукопись благополучно прошла цензуру… Но несмотря на то, что «Фон-Визин» писался для печати, он остался во многом исследованием частного историка о частном лице. Книга стала для Вяземского и полем спора с противниками «Литературной газеты», и обширным очерком современного состояния литературы, и записной книжкой, куда выплеснулось несколько монологов о России и русских. «Фон-Визин» на какое-то время заменил ему и письма, и дневники. Это была вторая после «Адольфа» попытка передать свое «мнение обо всем» — на этот раз устами не Адольфа, но собственными.

Выше уже было сказано, что в возможности создания записок о себе самом Вяземский сомневался: «Жизнь моя не целая переплетенная тетрадь». Но размышления о русской истории и литературе, о собственной судьбе, невольно порожденные вынужденным досугом и близостью возможной смерти в холерную остафьевскую осень, требовали большого литературного пространства — тут статья удовлетворить уже не могла. В «Адольфе» он высказал себя, как мог, и читатели это увидели («кн. Вяземский так оригинален, так негибок…»), но все же перевод — вышивание по чужой канве, мысли Констана не подправишь и свои чувства в уста его героев не вложишь. А полотно записок — причем записок не о себе — давало почти полную свободу действий. Отдав должное своему герою через документы, князь Петр Андреевич вылетал на широкий «стратегический простор» повествования, и только от него зависело теперь, куда повернет книга…

Она и начиналась вовсе не Фонвизиным. Вяземский сразу бросал читателю почти боевой лозунг; «История народа должна быть вместе историею и его общежития». Вся первая глава очень напоминала по стилистике полемические статьи князя, и не случайно в январе 1830 года он отдал ее для публикации в «Литературную газету». Читатели, внимательно следившие за статьями Вяземского, могли убедиться в том, что основные положения этой главы им хорошо знакомы — князь уже в который раз говорил о том, что «русское общество еще вполне не выразилось литературою. Русский народ сильнее, плечистее, громогласнее своей литературы… Русское

общество не воспитано на чтении отечественных книг… Какое может быть на народ влияние литературы, не имеющей эпопеи, театра, романов, философов, публицистов, моралистов, историков?» Об этом Вяземский писал еще восемь лет назад. Расцвел Пушкин, появились Грибоедов, Баратынский, но князь, отдавая им должное, упорно продолжал твердить: русской литературы как таковой по-прежнему нет — есть отдельные хорошие писатели. Причина этому сугубо историческая: вся русская поэзия — отзвук военных побед XVIII века, величественного екатерининского времени, отсюда и «лирическое, торжественное, хвалебное направление, данное поэзии нашей»… Он утверждает, что отголоски «хвалебного направления» слышны до сих пор — достаточно вспомнить «Певца во стане русских воинов» Жуковского и последние строфы «Кавказского пленника» (и правоту Вяземского подтвердит следующий, 1831-й год, когда и Жуковский, и Пушкин откликнутся официальными одами на подавление польского бунта…). Фонвизин интересен Вяземскому уже тем, что он — редкое исключение из этого правила: «Он был преимущественно писатель драматический и сатирический, следовательно, живописец и поучитель нравов». К тому же еще одна любопытная черта: «Он не был человек кабинетный, писал урывками, между делом и обязанностями службы деятельной и прямо государственной; а несмотря на блистательные литературные успехи, он никогда не мог быть образцом и не был главою новой школы». Да уж не набрасывает ли автор свой автопортрет, лукаво прикрываясь Фонвизиным?.. О Вяземском тоже можно сказать, что он «преимущественно писатель сатирический», то есть, другими словами, негосударственный, неофициальный…

Времени Екатерины II Вяземский посвятил несколько страниц, в разных вариациях повторяя одну мысль: это была золотая эпоха русской государственности и русского искусства. Сама Екатерина для него — идеал правительницы: «Ум ее был отверст для всего возвышенного и способен на все усилия. В числе предметов, занимавших деятельность его, успехи образованности и просвещения были целью ее особенной заботливости. Она не только уважала ум, но любила, не только не чуждалась его, но снисходила к нему, но, так сказать, баловала и щадила неизбежные его уклонения». Вяземский, конечно, превосходно помнил об участи Новикова и Радищева, которых вовсе не баловали за «уклонения ума». Но, рисуя екатерининскую эпоху только светлыми красками, он пользовался старинным приемом царедворцев, открытым еще Фенелоном: аллегорией дать понять правящему монарху, что не мешало бы следовать примеру просвещенного предка… «Щадить неизбежные уклонения ума» — вот к чему призывал Вяземский Николая I, и читатели книги это понимали. Напротив этой фразы Пушкин написал на полях: «Прекрасно».

Своеобразным дополнением к мыслям Вяземского, высказанным в книге, служит его дневниковая запись от 3 ноября 1830 года. Перечитав «Записки» екатерининского генерала А.И. Бибикова, он отметил: «Занимательная книга… Много любопытных фактов. Как мы пали духом со времен Екатерины, то есть со времени Павла. Какая-то жизнь мужественная дышит в этих людях царствования Екатерины, как благородны сношения их с императрицею; видно точно, что она почитала их членами государственного тела. И самое царедворство, ласкательство их имело что-то рыцарское: много этому способствовало и то, что царь была женщина. После все приняло какое-то холопское уничижение. Вся разность в том, что вышние холопы барствуют перед дворнею и давят ее, но пред господином они те же безгласные холопы… При Павле, несмотря на весь страх, который он внушал, все еще первые года велись несколько екатерининские обычаи; но царствование Александра, при всей кротости и многих просвещенных видах, особливо же в первые года, совершенно изгладило личность. Народ омелел и спал с голоса. Все силы оставшиеся обратились на плутовство, и стали судить о силе такого-то или другого сановника по мере безнаказанных злоупотреблений власти его. Теперь и из преданий вывелось, что министру можно иметь свое мнение. Нет сомнения, что со времен Петра Великого мы успели в образовании, но между тем как иссохли душою. Власть Петра, можно сказать, была тираническая в сравнении с властью нашего времени, но права сопровержения и законного сопротивления ослабли до ничтожества. Добро еще, во Франции согнул спины и измочалил души Ришелье, сей также в своем роде железнолапый богатырь, но у нас кто и как произвел сию перемену? Она не была следствием системы, — и тем хуже».

Говоря о ослабевшем до ничтожества праве на законное сопротивление, он имел в виду себя, свой проигранный поединок с правительством. Он писал о гигантах «времен Очаковских и покоренья Крыма», блистательных фаворитах и полководцах — Потемкине, Суворове, Долгорукове, Чернышеве, Панине, — и видел духовных и телесных лилипутов, окружавших Николая I. Алексей Орлов — карикатура на Григория Орлова, Дибич-Забалканский — карикатура на Румянцева-Задунайского, Нессельроде — карикатура на Бестужева-Рюмина… Все «омелело» в России, все «спало с голоса»… Он вспоминал отца, который воплощал собою честное русское дворянство екатерининских лет… Он думал о том, что Потемкин, будучи недоброжелателен к отцу, тем не менее не травил его, не сживал со свету… Он понимал, что славное прошлое привлекает к себе больше бесславного и постыдного настоящего…

Отдельную главу князь Петр Андреевич посвятил драматургии XVIII столетия. Вновь видимая странность — книга об одном из классиков русской комедии, а Вяземский убежден, что русской комедии как таковой не существует, а есть опять-таки отдельные удачные пьесы, не более того. Пьесы эти можно перечислить по пальцам: «Недоросль» Фонвизина, «Ябеда» Капниста, «Горе от ума» Грибоедова (шесть лет спустя Вяземский прибавит к списку гоголевский «Ревизор», и на этом история русского театра для него закончится). Почему так? Вяземский объясняет бедность русской драматургии не только ее несамостоятельностью (много заимствований и переводов с французского), но и тем, что «в русском уме нет драматического свойства». «И нравы наши не драматические, — продолжает Вяземский, — у нас почти нет общественной жизни: мы или домоседы, или действуем на поприще службы… В общежитии мы очень чинны, мерны и опасливы в своих поступках и разговорах. Не только гласные события общества нашего, но и тайные хроники его не могут быть обильным источником драматических приключений. У нас мало огласок в общественной жизни, а драма любит соблазн, крутые перевороты в жребиях людей… Во всех званиях, во всех степенях общества нашего удивительное однообразие: все как будто вылиты в одну форму, выкрашены под один цвет. Стройный, правильный, выравненный, симметрический, одноцветный, цельный Петербург может некоторым образом служить эмблемою нашего общежития. Без надписей, без нумеров на домах трудно было бы отличить один дом от другого... Воспитание почти у всех одинаковое, поприще общее. Служба, потом отставка и домашнее житье с хозяйственными заботами или стеснение дел, более или менее расстроенных, — вот вся жизнь дворянства… Военный был или будет статским, и обратно; он же и автор, он же и деревенский помещик, он же и промышленник, он же и купец. Купеческое звание также не имеет особенных примет; оно двумя концами примыкает или к дворянству, или к простонародию. В таком положении мало игры, мало резких противоречий». Читая все это, забываешь поневоле, что речь-то шла всего лишь о том, почему нет в России хороших пьес… Нет, это была книга не только о драматургии.

Поделиться с друзьями: