Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Для непосвященных это выглядело как исключительная милость царя к князю.

Прошло всего два года с начала его службы, а он уже был фактически вице-директором департамента с немалым жалованьем, председателем комитета, редактором «Коммерческой газеты» и камергером.

Конечно, с головокружительной карьерой Блудова или Уварова не сравнить, но все же совсем недурно…

«Очень радуются назначению Вяземского, — сообщал Александр Булгаков брату. — У него прекрасная душа и способности, и когда останет от шайки либеральной, которая делается и жалка и смешна даже во Франции, да примется за службу, как должно, то, верно, пойдет в гору, будет полезен и себе и семейству своему». И еще: «Сперва говорили все о Вяземском как о ветренике, занимающемся только обедами, стихами и женщинами, а теперь славят его государственным человеком». Реакция Жуковского была иной: «Он вице-директор департамента торговли. Смех да и только! Славно употребляют у нас людей»…

Определенную роль в повышении князя сыграла его жена, хлопотавшая за него перед Канкриным через Екатерину Федоровну Муравьеву. Конечно, об этом ее князь не просил, и когда узнал об инициативе супруги, закатил ей настоящий

скандал на бумаге (письмо от 3 сентября). Но проницательный князь прекрасно понимал, что одних простодушных хлопот Веры Федоровны, искренне старавшейся помочь карьерному росту мужа, было явно мало для такого стремительного рывка наверх. Просьба Веры Федоровны была поводом, внутренний расчет и смысл этих внезапных возвышений был другим — и именно оттого 3 сентября Вяземский впал в невиданную для него ярость, отразившуюся в письме…

Новые должности князя должны были уверить общественное мнение в том, что Вяземский примирился с властью. Что его призвание теперь — не стихи, не смелые мысли, а мундир Министерства финансов. Что он добросовестно трудится на скромном поприще, «распространяя здравые мысли» и способствуя «осуществлению видов правительства, желающего добра и только добра».

Волна этой пропаганды была столь мощной, что в перерождение Вяземского поверили даже многие его друзья. Денис Давыдов, например, писал ему: «Я глазам своим не мог поверить. Как? Вяземский без классической своей улыбки? Вяземский без вдохновения, без чувств, без гармоний стихов, а холодный и расчисляющий государственные приходы и расходы? О времена! Я отсюда вижу тебя выбирающимся из этого океана вещественности, глотающим ее, захлебывающимся ею и протягивающим руки к какой-нибудь спасительной веточке, — но не тут-то было! Вместо рифмы попадается тебе в руки «+» или «—», — вместо коренного русского выражения — извлеченный кубический корень и вместо начальной буквы имени твоей красавицы — неизвестные x и y… Батюшки мои, он тонет! Запрягайте повозку, я скачу спасать его с бутылкою шампанского в руках!.. Караул! Вяземского топят! Его топят Канкрин и Бибиков! Они тянут его ко дну вещественности, как две гири государственных доходов. Бедный поэт!»

Впрочем, самому князю время от времени давали понять, что его положение «государственного человека» — весьма сомнительно. Производство его в чин статского советника было утверждено императором только со второго раза. Впервые Канкрин ходатайствовал об этом еще 1 августа 1833 года. Но Бенкендорф объяснил Вяземскому при личной встрече 8 августа, что государь отказался утвердить представление: Николай I счел неуместной шутку Вяземского о петербургском генерал-губернаторе Эссене. Шутка была такова: 1 июля Эссена возвели в графы, а Вяземский посетовал, что не сделали его князем Пожарским, так как в эссеновскую эпоху пожары в столице особенно участились.

Бенкендорф вежливо рекомендовал князю Петру Андреевичу впредь не шутить насчет заслуженных лиц. То, что Эссена весь Петербург за глаза звал «Эссен-Умом Тесен», никого не смущало. Вяземский должен был служить «без классической своей улыбки»…

Вице-директорство в департаменте на деле обернулось почти директорством, потому что директор Дмитрий Гаврилович Бибиков, помянутый Денисом Давыдовым в письме, подолгу отсутствовал, занимаясь военной своей карьерой. Одно хорошо — Бибиков был старинным знакомым Вяземского еще по допожарной Москве и относился к нему почти по-родственному. Как и князь, он участвовал в Бородинском сражении, в котором был тяжело ранен — ядром Бибикову оторвало руку. С 1835 года директором департамента стал жандармский генерал-майор Дмитрий Семенович Языков — он тоже побывал под Бородином, где был ранен в ногу. Языков совмещал директорство с постом командующего 4-м жандармским округом и часто отлучался в Вильно, так что Вяземскому тоже доводилось его замещать… А на раненных в Бородинском деле шефов ему явно везло: спустя 20 лет прямым начальником Вяземского станет министр просвещения Авраам Сергеевич Норов, и история повторится с почти мистической точностью — Норов тоже геройски сражался под Бородином и был тяжело ранен, ядром ему оторвало ногу…

По присутственным дням Вяземский, преодолевая отвращение, надевал «маленький мундир» (на «шитый» мундир денег не было, и это тоже угнетало) и с утра ехал в департамент, где, стараясь не включать голову и душу, отрабатывал свои восемь тысяч в год. «Вчера утром в департаменте читал проекты положения маклерам, — записывал он в дневнике. — Если я мог бы со стороны увидеть себя в этой зале, показался бы я себе смешным и жалким. Но это называется служба, быть порядочным человеком, полезным отечеству, а пуще всего верным верноподданным»… Середину дня проводил дома с семьей, а вечером один или с женой отправлялся к кому-нибудь в салон — и там делал вид, что светская болтовня его очень занимает. Новинки литературы и журналы он листал только на ночь и бегло. Не было ни времени, ни свободы духа, чтобы поразмыслить на свежую голову и со спокойной душой. Жизнь катилась, медленно, плавно, однообразно, как невские волны под окнами, — если можно было ее назвать жизнью. «Таков Фелица я развратен, — усмехался Вяземский, — но на меня весь свет похож…»

13 декабря 1832 года он писал Жуковскому: «Вот сюжет для русской фантастической повести dans les moeurs admin-istratives [65] : чиновник, который сходит с ума при имени своем, которого имя преследует, рябит в глазах, звучит в ушах, кипит на слюне; он отплевывается от имени своего, принимает тайно и молча другое имя, например начальника своего, подписывает под этим чужим именем какую-нибудь важную бумагу, которая идет в ход и производит значительные последствия; он за эту неумышленную фальшь подвергается суду, и так далее. Вот тебе сюжет на досуге. А я по суеверию не примусь за него, опасаясь, чтобы не сбылось со мной».

65

Из

административных нравов (фр.).

Он уже знаком с молодым Николаем Гоголем, смешным «хохликом» в аляповатом костюме (смесь писка моды с дешевой вульгарностью), уже восхищался его малороссийскими писаньями. Известно, как любил Гоголь лакомиться сюжетами, подсказанными ему со стороны. Возможно, что и к Вяземскому он приставал, упрашивая помочь каким-нибудь петербургским чиновничьим анекдотом… Во всяком случае, от княжеской фантазии один шаг до «Владимира III степени» и «Записок сумасшедшего».

В эти годы, 1833—1834, у Вяземского были только две относительно крупные поэтические публикации: семь стихотворений в альманахе «Альциона» и пять — в «Новоселье». План публикации «Фон-Визина» отдельным изданием сорвался (хотя в рукописи книгу прочел весь интеллектуальный Петербург, и автору единодушно предрекали большой успех). Главу «О нашей старой комедии» князь Петр Андреевич все же дал в «Альциону». Критикой после гибели «Литературной газеты» он занимался разве что для себя — в столе осталась статья «Краткое обозрение русской литературы и словесности в текущий период, с 1825 по 1835 годы». Печататься негде, да и критиковать, в общем-то, нечего… Новые стихи получались грустными:

Не знаю я, кого, чего ищу, Не разберу, чем мысли тайно полны; Но что-то есть, о чем везде грущу, Но снов, но слез, но дум, желаний волны Текут, кипят в болезненной груди, И цели я не вижу впереди. Когда смотрю, как мчатся облака, Гонимые невидимою силой, Я трепещу, меня берет тоска, И мыслю я: прочь от земли постылой! Зачем нельзя мне к облакам прильнуть И с ними в даль лететь куда-нибудь? Шумит ли ветр? Мне на ухо души Он темные нашептывает речи Про чудной край, где кто-то из глуши Манит меня приветом тайной встречи; И сих речей отзывы, как во сне, Твердит душа с собой наедине. Когда под гром оркестра пляски зной Всех обдает веселостью безумной, Обвитая невидимой рукой, Из духоты существенности шумной Я рвусь в простор иного бытия, И до земли уж не касаюсь я. При блеске звезд в таинственный тот час, Как ночи сон мир видимый объемлет, И бодрствует то, что не наше в нас, Что жизнь души, — а жизнь земная дремлет, В тот час один, сдается мне, живу И сны одни я вижу наяву. Весь мир, вся жизнь загадка для меня, Которой нет обещанного слова; Все мнится мне: я накануне дня, Который жизнь покажет без покрова; Но настает обетованный день, И предо мной все та же, та же тень.

Это посвящение Вере Ивановне Бухариной, недавней смолянке. Ей же, по-видимому, посвящен большой мадригал «Не для меня» и цикл «Отрывки из журнала исповеди» — восемь стихотворений, невеселый дневник увлечения замужней дамой (Бухарина в июле 1832 года вышла замуж), которую Вяземский видит не каждый день, и то в свете, и это терзает его невыразимо, хотя и не ждет он ничего от этого заранее обреченного, безответного романа…

Грустным вышло и «До свидания», явно навеянное смертью Дельвига: «В круг наш, рано или поздно, / А вломится железный рок…». И небольшое «Жизнь и смерть», где смерть необычно сравнивается с ясным днем, сменяющим бурную ночь — жизнь… И «Памяти живописца Орловского» — воспоминание о былой езде по трактам, русской лихой езде, которая сменяется цивилизованным дилижансом на немецких шоссе. Об этом стихотворении отозвался в своих записках старый соратник Вяземского по «Арзамасу» Филипп Вигель: «Улыбаясь сквозь слезы, читал я прекрасные его стихи к Орловскому о былом мучении, которое мы так весело выносили. Мне казалось, он описывал первую поездку мою из Петербурга в Москву. Все нашел я тут: и вихрю подобный бег тройки, и ловкость ухарского ямщика…»

И даже послание к Денису Давыдову «К старому гусару» — очень русское, неизысканное и на первый взгляд развеселое — все подчинено не настоящему, а прошлому: это воспоминания о том, как было хорошо когда-то; и с явным удовольствием поминая «весь тот мир, всю эту шайку / Беззаботных молодцов», Вяземский жестоко называет нынешнюю Москву, Москву 30-х годов, старухой, которая ничем не напоминает юный веселый город донаполеоновской эпохи… Все «беззаботные молодцы», пировавшие в допожарной Москве, в Малом Знаменском переулке, еще живы-здоровы, хотя и постарели — но Вяземский пишет о них уже как о покойных, любуясь их (и собственным) прошлым. Неслучайно тем же самым размером, что и «К старому гусару», будут написаны в 50-х годах «Поминки» по уже ушедшим «молодцам». Собственно, «К старому гусару» и есть поминки, только не по мертвым, а по живым, по их молодости… Не жалея родной город, ставший наполовину чужим, Вяземский и себя, и свое поколение не жалеет — они сверстники старухи-Москвы. «За стихи благодарю, — отозвался Давыдов. — В них что-то солдатское, бивачное, разгульное и вместе с тем что-то тоскливое о нашем молодецком житье-бытье, увы, невозвратном». Это послание было подарком Денису в честь выхода его первого поэтического сборника.

Поделиться с друзьями: