Вяземский
Шрифт:
Для непосвященных это выглядело как исключительная милость царя к князю.
Прошло всего два года с начала его службы, а он уже был фактически вице-директором департамента с немалым жалованьем, председателем комитета, редактором «Коммерческой газеты» и камергером.
Конечно, с головокружительной карьерой Блудова или Уварова не сравнить, но все же совсем недурно…
«Очень радуются назначению Вяземского, — сообщал Александр Булгаков брату. — У него прекрасная душа и способности, и когда останет от шайки либеральной, которая делается и жалка и смешна даже во Франции, да примется за службу, как должно, то, верно, пойдет в гору, будет полезен и себе и семейству своему». И еще: «Сперва говорили все о Вяземском как о ветренике, занимающемся только обедами, стихами и женщинами, а теперь славят его государственным человеком». Реакция Жуковского была иной: «Он вице-директор департамента торговли. Смех да и только! Славно употребляют у нас людей»…
Определенную роль в повышении князя сыграла его жена, хлопотавшая за него перед Канкриным через Екатерину Федоровну Муравьеву. Конечно, об этом ее князь не просил, и когда узнал об инициативе супруги, закатил ей настоящий
Новые должности князя должны были уверить общественное мнение в том, что Вяземский примирился с властью. Что его призвание теперь — не стихи, не смелые мысли, а мундир Министерства финансов. Что он добросовестно трудится на скромном поприще, «распространяя здравые мысли» и способствуя «осуществлению видов правительства, желающего добра и только добра».
Волна этой пропаганды была столь мощной, что в перерождение Вяземского поверили даже многие его друзья. Денис Давыдов, например, писал ему: «Я глазам своим не мог поверить. Как? Вяземский без классической своей улыбки? Вяземский без вдохновения, без чувств, без гармоний стихов, а холодный и расчисляющий государственные приходы и расходы? О времена! Я отсюда вижу тебя выбирающимся из этого океана вещественности, глотающим ее, захлебывающимся ею и протягивающим руки к какой-нибудь спасительной веточке, — но не тут-то было! Вместо рифмы попадается тебе в руки «+» или «—», — вместо коренного русского выражения — извлеченный кубический корень и вместо начальной буквы имени твоей красавицы — неизвестные x и y… Батюшки мои, он тонет! Запрягайте повозку, я скачу спасать его с бутылкою шампанского в руках!.. Караул! Вяземского топят! Его топят Канкрин и Бибиков! Они тянут его ко дну вещественности, как две гири государственных доходов. Бедный поэт!»
Впрочем, самому князю время от времени давали понять, что его положение «государственного человека» — весьма сомнительно. Производство его в чин статского советника было утверждено императором только со второго раза. Впервые Канкрин ходатайствовал об этом еще 1 августа 1833 года. Но Бенкендорф объяснил Вяземскому при личной встрече 8 августа, что государь отказался утвердить представление: Николай I счел неуместной шутку Вяземского о петербургском генерал-губернаторе Эссене. Шутка была такова: 1 июля Эссена возвели в графы, а Вяземский посетовал, что не сделали его князем Пожарским, так как в эссеновскую эпоху пожары в столице особенно участились.
Бенкендорф вежливо рекомендовал князю Петру Андреевичу впредь не шутить насчет заслуженных лиц. То, что Эссена весь Петербург за глаза звал «Эссен-Умом Тесен», никого не смущало. Вяземский должен был служить «без классической своей улыбки»…
Вице-директорство в департаменте на деле обернулось почти директорством, потому что директор Дмитрий Гаврилович Бибиков, помянутый Денисом Давыдовым в письме, подолгу отсутствовал, занимаясь военной своей карьерой. Одно хорошо — Бибиков был старинным знакомым Вяземского еще по допожарной Москве и относился к нему почти по-родственному. Как и князь, он участвовал в Бородинском сражении, в котором был тяжело ранен — ядром Бибикову оторвало руку. С 1835 года директором департамента стал жандармский генерал-майор Дмитрий Семенович Языков — он тоже побывал под Бородином, где был ранен в ногу. Языков совмещал директорство с постом командующего 4-м жандармским округом и часто отлучался в Вильно, так что Вяземскому тоже доводилось его замещать… А на раненных в Бородинском деле шефов ему явно везло: спустя 20 лет прямым начальником Вяземского станет министр просвещения Авраам Сергеевич Норов, и история повторится с почти мистической точностью — Норов тоже геройски сражался под Бородином и был тяжело ранен, ядром ему оторвало ногу…
По присутственным дням Вяземский, преодолевая отвращение, надевал «маленький мундир» (на «шитый» мундир денег не было, и это тоже угнетало) и с утра ехал в департамент, где, стараясь не включать голову и душу, отрабатывал свои восемь тысяч в год. «Вчера утром в департаменте читал проекты положения маклерам, — записывал он в дневнике. — Если я мог бы со стороны увидеть себя в этой зале, показался бы я себе смешным и жалким. Но это называется служба, быть порядочным человеком, полезным отечеству, а пуще всего верным верноподданным»… Середину дня проводил дома с семьей, а вечером один или с женой отправлялся к кому-нибудь в салон — и там делал вид, что светская болтовня его очень занимает. Новинки литературы и журналы он листал только на ночь и бегло. Не было ни времени, ни свободы духа, чтобы поразмыслить на свежую голову и со спокойной душой. Жизнь катилась, медленно, плавно, однообразно, как невские волны под окнами, — если можно было ее назвать жизнью. «Таков Фелица я развратен, — усмехался Вяземский, — но на меня весь свет похож…»
13 декабря 1832 года он писал Жуковскому: «Вот сюжет для русской фантастической повести dans les moeurs admin-istratives [65] : чиновник, который сходит с ума при имени своем, которого имя преследует, рябит в глазах, звучит в ушах, кипит на слюне; он отплевывается от имени своего, принимает тайно и молча другое имя, например начальника своего, подписывает под этим чужим именем какую-нибудь важную бумагу, которая идет в ход и производит значительные последствия; он за эту неумышленную фальшь подвергается суду, и так далее. Вот тебе сюжет на досуге. А я по суеверию не примусь за него, опасаясь, чтобы не сбылось со мной».
65
Из
административных нравов (фр.).Он уже знаком с молодым Николаем Гоголем, смешным «хохликом» в аляповатом костюме (смесь писка моды с дешевой вульгарностью), уже восхищался его малороссийскими писаньями. Известно, как любил Гоголь лакомиться сюжетами, подсказанными ему со стороны. Возможно, что и к Вяземскому он приставал, упрашивая помочь каким-нибудь петербургским чиновничьим анекдотом… Во всяком случае, от княжеской фантазии один шаг до «Владимира III степени» и «Записок сумасшедшего».
В эти годы, 1833—1834, у Вяземского были только две относительно крупные поэтические публикации: семь стихотворений в альманахе «Альциона» и пять — в «Новоселье». План публикации «Фон-Визина» отдельным изданием сорвался (хотя в рукописи книгу прочел весь интеллектуальный Петербург, и автору единодушно предрекали большой успех). Главу «О нашей старой комедии» князь Петр Андреевич все же дал в «Альциону». Критикой после гибели «Литературной газеты» он занимался разве что для себя — в столе осталась статья «Краткое обозрение русской литературы и словесности в текущий период, с 1825 по 1835 годы». Печататься негде, да и критиковать, в общем-то, нечего… Новые стихи получались грустными:
Не знаю я, кого, чего ищу, Не разберу, чем мысли тайно полны; Но что-то есть, о чем везде грущу, Но снов, но слез, но дум, желаний волны Текут, кипят в болезненной груди, И цели я не вижу впереди. Когда смотрю, как мчатся облака, Гонимые невидимою силой, Я трепещу, меня берет тоска, И мыслю я: прочь от земли постылой! Зачем нельзя мне к облакам прильнуть И с ними в даль лететь куда-нибудь? Шумит ли ветр? Мне на ухо души Он темные нашептывает речи Про чудной край, где кто-то из глуши Манит меня приветом тайной встречи; И сих речей отзывы, как во сне, Твердит душа с собой наедине. Когда под гром оркестра пляски зной Всех обдает веселостью безумной, Обвитая невидимой рукой, Из духоты существенности шумной Я рвусь в простор иного бытия, И до земли уж не касаюсь я. При блеске звезд в таинственный тот час, Как ночи сон мир видимый объемлет, И бодрствует то, что не наше в нас, Что жизнь души, — а жизнь земная дремлет, В тот час один, сдается мне, живу И сны одни я вижу наяву. Весь мир, вся жизнь загадка для меня, Которой нет обещанного слова; Все мнится мне: я накануне дня, Который жизнь покажет без покрова; Но настает обетованный день, И предо мной все та же, та же тень.Это посвящение Вере Ивановне Бухариной, недавней смолянке. Ей же, по-видимому, посвящен большой мадригал «Не для меня» и цикл «Отрывки из журнала исповеди» — восемь стихотворений, невеселый дневник увлечения замужней дамой (Бухарина в июле 1832 года вышла замуж), которую Вяземский видит не каждый день, и то в свете, и это терзает его невыразимо, хотя и не ждет он ничего от этого заранее обреченного, безответного романа…
Грустным вышло и «До свидания», явно навеянное смертью Дельвига: «В круг наш, рано или поздно, / А вломится железный рок…». И небольшое «Жизнь и смерть», где смерть необычно сравнивается с ясным днем, сменяющим бурную ночь — жизнь… И «Памяти живописца Орловского» — воспоминание о былой езде по трактам, русской лихой езде, которая сменяется цивилизованным дилижансом на немецких шоссе. Об этом стихотворении отозвался в своих записках старый соратник Вяземского по «Арзамасу» Филипп Вигель: «Улыбаясь сквозь слезы, читал я прекрасные его стихи к Орловскому о былом мучении, которое мы так весело выносили. Мне казалось, он описывал первую поездку мою из Петербурга в Москву. Все нашел я тут: и вихрю подобный бег тройки, и ловкость ухарского ямщика…»
И даже послание к Денису Давыдову «К старому гусару» — очень русское, неизысканное и на первый взгляд развеселое — все подчинено не настоящему, а прошлому: это воспоминания о том, как было хорошо когда-то; и с явным удовольствием поминая «весь тот мир, всю эту шайку / Беззаботных молодцов», Вяземский жестоко называет нынешнюю Москву, Москву 30-х годов, старухой, которая ничем не напоминает юный веселый город донаполеоновской эпохи… Все «беззаботные молодцы», пировавшие в допожарной Москве, в Малом Знаменском переулке, еще живы-здоровы, хотя и постарели — но Вяземский пишет о них уже как о покойных, любуясь их (и собственным) прошлым. Неслучайно тем же самым размером, что и «К старому гусару», будут написаны в 50-х годах «Поминки» по уже ушедшим «молодцам». Собственно, «К старому гусару» и есть поминки, только не по мертвым, а по живым, по их молодости… Не жалея родной город, ставший наполовину чужим, Вяземский и себя, и свое поколение не жалеет — они сверстники старухи-Москвы. «За стихи благодарю, — отозвался Давыдов. — В них что-то солдатское, бивачное, разгульное и вместе с тем что-то тоскливое о нашем молодецком житье-бытье, увы, невозвратном». Это послание было подарком Денису в честь выхода его первого поэтического сборника.