Выбор жанра
Шрифт:
Эти заметки резонно бы завершить стихами — Ильи Эренбурга (в свое время тоже был поэт не последний) или Николая Рубцова. Но закончу Бродским:
Вот и прожили мы больше половины. Как сказал мне старый раб перед таверной: «Мы, оглядываясь, видим лишь руины». Взгляд, конечно, очень варварский, но верный.Поэма запоя
Запой
Чаще всего второй шаг не заставляет себя очень долго ждать. В этот период выпивка становится основным организующим началом жизни. Все крутится вокруг нее. Все меньше места она оставляет работе и домашним обязанностям, властно определяет круг общения, заменяя друзей собутыльниками, с которыми можно говорить о чем хочешь.
Весной 1970-го года я вернулся в Москву из Норильска, где проработал ровно три года, от звонка до звонка (приятели шутили: как за злостное хулиганство). Снял дачу под Москвой, составил список неотложных дел, было в нем пунктов десять. Первая же деловая поездка в редакцию закончилась встречей с друзьями, которых не видел три года, и, понятное дело, пьянкой. Вторая и последующие — так же. Месяца через два список неотложных дел удвоился, потом утроился. К осени я в него уже и не заглядывал. Утром 10-го октября я вылил в умывальник содержимое всех бутылок, оставшихся после вчерашнего, и объявил, что завязываю. На пять лет. И представьте себе, завязал, выдержав мощный напор недоумений, сочувствий, насмешек и призывов завершить пятилетку в три года. В Москве к моей дури постепенно привыкли, а для Норильска, куда я прилетал в командировки, это было полнейшей неожиданностью. Каждый мой приезд был хорошим поводом для полнометражной пьянки, которую не останавливало мое в ней неучастие.
Впервые в жизни я получил возможность наблюдать дружеское застолье со стороны: как образованные и остроумные люди постепенно превращаются в косноязычных пошляков с идиотскими шутками, беспричинным хохотом, бессвязными разговорами. На другой день они говорили: «Как душевно мы вчера посидели!» А я думал: видели бы вы себя, слышали бы себя! Неужели и я бывал таким? Конечно, таким, а каким же еще?
10-го октября 1975 года в Сандунах я выпил первую за пять лет кружку пива. И не понравилось. Потом ничего, привык, снова вошел во вкус. Так что воспринимайте эти заметки как свидетельство из первых рук. Была такая газетная рубрика: «Проверено на себе».
Следующая стадия запоя начинается в одно прекрасное утро, когда перед жестокой необходимостью немедленно опохмелиться безоговорочно капитулируют и сила воли, и чувство долга, и стыд перед домашними. Про работу и говорить нечего. Ни хрена, перебьются (если работа требует ежедневного присутствия). Ни хрена, подождут (если речь идет о сроке сдачи рукописи). Трубы горят — это непреодолимо.
Удивительно выразителен алкогольный фольклор. Как еврейские анекдоты или подзабытое сегодня армянское радио. Почему бы это? Его создают остроумные люди, в большинстве своем народ пьющий? Или выпивка растормаживает сознание обычных людей и делает их остроумными?
Трубы горят — еще не запой, но уже очень близко к нему. Пожар гасится тем, что есть дома. Если же ничего нет или есть маловато, что чаще всего и бывает, тогда — вон из дома, на волю, к людям, которые тебя поймут.
Лет тридцать назад, когда я окончательно сменил Москву на ближнее Подмосковье, на платформах всех электричек стояли деревянные буфеты, неказистые снаружи и очень уютные внутри. Открывались они за полчаса до первой электрички, примерно в половине пятого утра. Продавали там бочковое разбавленное пиво и портвейн неизвестного происхождения, неразбавленный, потому что в стеклянные конусообразные емкости его наливали
из трехлитровых банок на глазах у публики. Торговали здоровенные, как на подбор, бабищи, быстрые на слово и дело, усмирявшие дебоширов без всякой милиции. Недостатка в посетителях не было. Рабочий люд приходил заранее, пропускал перед электричкой по пиву или по стакану бормотухи, выкуривал по беломорине и ехал трудиться. Те, кто трудиться были не в состоянии, зависали в буфетах до закрытия.Потом буфеты с платформ убрали. Но спрос никуда не исчез, инфраструктура организовалась поблизости от станций, как говорят сейчас — в шаговой доступности. У нас в поселке пивную построили на песчаном косогоре над платформой — на горке. Так и говорили: «Ты куда? На горку». Она была кирпичная, просторная — не то, что закуток на платформе. И сразу стала клубом для страждущих. Торговали тем же пивом и бормотухой, своим наливали и водку.
Поразительно, как пьянка стирает все различия между людьми. Нередко за одним столом или на бревнышках возле пивной оказывались профессор-лингвист, за душой которого целые библиотеки прочитанных книг, слесарь-сантехник с составами выпитого за предшествующую жизнь агдама и солнцедара, молодой литератор (это я про себя). И им всегда было о чем поговорить — о том, как и от чего горят трубы. А потом и вовсе наступало единодушие, каждый говорил свое, и все были уверены, что они прекрасно общаются. При этом не имело значения, есть ли у человека, дошедшего до горки, деньги или нет даже «рваного».
Однажды коллега-писатель, снимавший на лето дачу неподалеку от меня, абсолютный трезвенник (бывают и такие, но очень-очень редко), спросил у моей жены, удивленный ее спокойным отношением к моим загулам (спокойствие было, конечно, внешним):
— Зачем вы покупаете ему водку?
— Чтобы не выходил из дома. Свалится по дороге. Или попадет под электричку.
— А если не давать денег?
— Для писателя вы плохо знаете жизнь. Когда человеку нужно выпить, он всегда найдет, где и с кем выпить. Сегодня ты мне нальешь, завтра я тебе.
Я невольно перескочил промежуточный этап, когда еще хватает сил дотащиться до горки или до ближайшего магазина. Но он короткий, быстро наступает момент, когда Его величество Запой встает перед тобой в полный рост и распахивает свои черные крылья, заслоняя весь белый свет. Любое вторжение извне, даже самое безобидное, кажется катастрофой, от случайного телефонного звонка вздрагиваешь всем телом, как лошадь от укуса слепня, и даже знакомая ворона за окном зловеще кричит с туманной сосны: «Блядь! Блядь! Блядь!»
В моей бурной молодости был случай, который я даже сейчас не могу вспоминать без ужаса. В общественно-политической редакции Норильской телестудии мы затеяли цикл публицистических программ. Каждая состояла из двух частей: из драматической композиции на местную тему и обсуждения ситуации юристами, педагогами и психологами. Одна из передач была посвящена нашумевшей в городе истории. Пятнадцатилетний мальчишка, учащийся ПТУ, влюбился в сверстницу. Она отвечала ему взаимностью, но ее отец был резко против дружбы дочери с пэтэушником, держал ее под замком, даже бил. Однажды, защищая подружку от рукоприкладства отца, парень пырнул его самодельным ножом и угодил за решетку. Эту историю, разыгранную актерами городского театра, и обсуждали за круглым столом. Эксперты встали на сторону парня: он, конечно, неправ, но и отцу не хватило педагогического такта. Я вел передачу, и уже в начале обсуждения обратил внимание на отчаянные знаки, которые подавала мне помреж из-за спины телеоператора. Но живой эфир не позволяет ни на что отвлекаться. Наконец она вошла в кадр и положила передо мной записку. В ней было: «Все спрашивают, откуда такой нож?» В конце передачи я вслух прочитал записку и процитировал уголовное дело: «Нанес легкое телесное повреждение самодельным ножом, изготовленным обвиняемым в мастерской ПТУ».
Передача закончилась. Едва погасли софиты, на меня обрушился начальственный гнев: «Вы куда смотрели? Все телефоны разрываются от возмущенных звонков! Мы защищаем бандита!» Я все еще не понимал, в чем дело. Мне показали нож. Я посмотрел, и мне стало нехорошо. На репетициях актер вертел в руках отвертку, а на передачу принесли устрашающего вида финяру. Я не обратил на нее внимания, было не до того. Не отреагировали и участники обсуждения, все их мысли были заняты предстоящим выступлением. Прокол. Ну, бывает. Досадно, конечно, тем более что сложная постановочная передача прошла гладко.