Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Покажи что-нибудь. Пока я покурю, - попросил тихо Илья, выдыхая дым с задерживаемым и видимым удовольствием, смакуя вкус и крепость табака. Покажи хоть одну картину. Ты уже знаешь, что я твой поклонник. И я купил бы, если бы ты...

Он не договорил, с всхлипом затянулся сигаретой.

– Спасибо. Но я что-нибудь подарю тебе лучше, - машинально забормотал Васильев, шагая по мастерской, и остановился у стеллажей за мольбертом, напротив холстов, поставленных на полу лицом к стене, вытащил одну картину, подул на нее, очищая от пыли, прислонил к ножке мольберта и, заложив руки в карманы, отошел к другой стене мастерской, говоря рассеянно:

– Вот такая штука.

Над этой вещью он работал несколько лет, отдаваясь этой счастливой воздушности ясного летнего утра, свежести зелени, спокойной прозрачности

воды (речная галька была видна как в увеличительное стекло), возле которой лежала в безмятежной дреме молодая девушка, еще недавняя девочка, одна рука закинута за голову, отчего нагая грудь остро напряглась, и от всего юного, тонкого тела ее исходило прохладное сияние невинной прелести, утренней чистоты, непорочной доверчивости, еще не знающей стыда, - во всех вариантах Васильев убирал и не мог до конца убрать загадку чувственности, добиваясь господства телесной женской тайны, без желания прикоснуться к ней с неосторожным вожделением.

– Однажды в сумерки, - говорил Васильев, искоса глядя на картину издали, - в галерее Уффици я вошел в зал и щекой... понимаешь, щекой почувствовал тепло, как будто жар от печки, как будто теплый ветерок... Посмотрел: слева от меня была "Венера" Тициана. Я чувствовал тепло ее тела. Вот это чудо, это было поистине чудо! А я... я пытался передать совсем другое... Холодок и прелесть чистоты.

Илья сказал, грустно усмехаясь:

– От твоей Венеры веет несовременной девственностью. Мечта о давно забытом. Для мужчин - streng verboten*.

______________

* Строго запрещается (нем.).

– Нисколько. Красота - категория вечная, так же, как и безобразие. Рафаэлевская "Сикстинская мадонна" не вызывает чувственность. И в то же время это идеал женской красоты.

Илья в расслабленности привалился затылком к спинке кресла, медленно рассматривая картину, вполголоса проговорил с подчеркнутым удовлетворением:

– Ты по-старомодному верен себе... влюблен в одну Марию. Пожалуй, и здесь есть что-то ее...

– Больше меня интересует другое, - попытался шутливо ответить Васильев, в то же время злясь на это фальшивое удовлетворение в словах Ильи. - Как у тебя? Кто она?

– Ее нет в природе, - ответил Илья и договорил не без снисходительной насмешки над самим собой: - Все в прошлом. Женщины меня уже мало интересуют.

– Что?

– Их было слишком много.

Илья смял докуренную сигарету в пепельнице, оперся на подлокотник, закрыл лоб ладонью.

– Господи, прости меня, грешного, - заговорил он преувеличенно бодро и из-под руки обвел Васильева взглядом непритворного страха, умоляя его о помощи. - Так скажи... как она примет меня?

– По-моему, ты не о том думаешь, - сказал Васильев.

– О том, о том, - возразил Илья. - Больше всего боюсь ее... равнодушия. Да узнает ли она меня?

– Что ты хочешь этим сказать, Илья?

Илья молчал, заслоняя рукою влажный лоб, и явно было, что он опасался и не хотел говорить об этом.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

На углу Вишняковского переулка отпустили такси и долго смотрели на церковку, где теплились сквозь решетчатые узоры окон огоньки свечей, темнели фигуры старух на паперти, а вокруг, будто в тихом чужом городе, розовели стекла верхних этажей, розовел снег на карнизах, горели предзакатным солнцем кресты высоких куполов, до войны разрушенных, теперь обновленных, и галки с провинциальным щелканьем носились над колокольней. И Васильеву вдруг вспомнился промозглый ветер, холод, звезды, погромыхиванье железа на вершине колокольни, когда они октябрьской ночью сорок первого года возвращались с окопных работ под Можайском и, пройдя всю Москву, вышли по Новокузнецкой улице вот в этот переулок, чтобы сократить путь к дому.

Только здесь, слева на углу, была раньше маленькая булочная-кондитерская в двухэтажном доме, куда неизменно бегали до войны за батонами и где весенними утрами тепло, сладко пахло новоиспеченным хлебом, и стояли здесь, в Вишняковском переулке, крепкие купеческие дома с мезонинами, с травянистыми двориками, с дровяными сараями, на их пышущих жаром толевых крышах гуляли голуби, вышедшие из сетчатых нагулов, а надменные коты в майские полдни лениво грелись на солнцепеке подоконников, подергивая ушами от сумасшедшего крика воробьиных свадеб в глубине разросшихся лип. В конце июня тополиная

метель бушевала на улицах, в переулках, во всех тупичках Замоскворечья, пух нежной пеленой скользил по мостовым, летел в раскрытые окна, плавал над прилавками полуподвальных овощных магазинчиков, прилипал к афишам на заборах, к стеклам газетных киосков, белыми волнами окружал каменные тумбы около подворотен, цеплялся за столбы чугунных фонарей. Его мягкое прикосновение щекотно чувствовалось на лице, на бровях, на ресницах, и хотелось засмеяться, сдуть его...

Васильев не был здесь несколько лет - не хватало часу приехать сюда или, быть может, подсознание намеренно оберегало его и от прошлого, и от всех этих новых изменений близ знакомой с детства церковки в Вишняковском переулке. А тут уже не было ни булочной-кондитерской, ни овощных магазинчиков, ни обжитых особнячков с мезонинами, ни каменных тумб подворотен, ни сытых голубей на крышах нагулов. Там, где были эти дворики, старые особнячки, столетние липы, громоздко возвышался, грязно серел многоэтажный дом, нелепо и плоско врезался панельной стеной в лиловеющее к вечеру небо, торчал вывесками магазина радиотехники, неопрятными балконами, на которых сушилось пестрое белье, стояли ящики и лыжи, а напротив церкви, за ее оградой, высокомерно, неуклюже уходила вверх над переулками четырнадцатиэтажная башня, - и эти чужие пришельцы, эти чужестранные завоеватели враждебно лезли в глаза Васильеву циничной, модной безобразностью, - и он понял, что опоздал приехать сюда, в край своего детства, что совершился обман, подобный необъяснимому насилию.

На углу Лужниковской он взглянул на Илью. Но тот замкнуто молчал, и еле угадываемая растерянность смутной судорогой проходила по его лицу. И показалось, что это была незавершенная слабая улыбка, похожая на отсвет неясного узнавания детского, давнего, что еще осталось в голубоватых проемах осевшего снега на ветвях уличных тополей, в оттепельно-мокрых, обледенелых водосточных трубах, в капающих сосульках, наросших на карнизах, в тюлевых занавесках первых этажей, в уже незимней косматости низкого солнца над дальними крышами, такими белыми с мучительной синевой на теневых скатах, какими бывали близко к весне и почему-то запомнились в навсегда ушедшие годы. Все это было не тронуто временем - и лед на желобах, и искры солнца на сосульках, и капель, и тени, и даже февральский воздух, пахнувший чем-то влажно-горьковатым, точно бы печным дымком. И Васильеву внятно послышалось, что Илья шепотом произнес: "Помнится, так было", - и втянул носом воздух, блуждая глазами по крышам домов.

– Ты что-то сказал? - спросил Васильев. - Ты сказал: так было?

– Я молчал. И думал - все забыл, все... - замедленно ответил Илья, и удивила Васильева сухая беззвучность его голоса. - Сейчас будет пожарная команда... и наш дом. Похоже... номер четыре... Я хорошо помню на той стороне - гараж.

– Я тоже его помню.

Здесь был знаменитый на целый район гараж пожарной команды, ворота которого до войны были постоянно выкрашены в травяной цвет, а в жаркие летние утра, по обыкновению, не закрывались, и там, внутри, в темноватом, веявшем маслом холодке, упругими струями обмывали из брандспойтов и до того гладко отлакированные водой красные машины с тревожно-звучным золотым колоколом, что начинал воинственно звонить, едва машины по тревоге выезжали из гаража, и звонил до тех пор, пока они не скрывались по направлению Зацепы в густом шалашном сумраке тополей, нависших над улицей. Теперь вместо зеленых ворот гаража шелушилась облезавшей штукатуркой стена, люминесцентным светом бледно синело окно какой-то мастерской...

Нет, это было ошибкой - сопровождать сюда Илью! Это было разрушение в душе радостного уголка детства, молодого времени, довоенного и послевоенного (лучшие годы его жизни), и эта ошибка стала особенно явной, когда он увидел родной двор без забора и ворот, убогий, жалкий, крошечный, наглухо заваленный сугробами, не двор, а остаток двора, стиснутый справа серыми панелями нового пятиэтажного дома, а слева - бетонной стеной тоже нового серого с квадратными стеклами здания, наверное, построенного в последние годы на месте двухэтажных особняков с крылечками под навесом (где прохожие когда-то прятались от дождя), с железными решетками балконов, подпертых мощными плечами атлантов, мускулатуру которых тепло освещало закатное солнце сквозь листву лип.

Поделиться с друзьями: