Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Илья длинной затяжкой вдохнул дым сигареты, запил его глотком шампанского, безучастно глядя на Щеглова, на его испускающие сатанинские молнии стекла очков.

– Вы боитесь смерти?

Эдуард Аркадьевич аппетитно дожевал дольку апельсина и, точно бы застигнутый врасплох, живо промокнул салфеткой до гладкой чистоты выбритый, еще крепкий старческий подбородок.

– Какая разница, Илья Петрович, - раньше ли, позже ли. Раньше - обидно, разумеется. Позже - значит, на какую-то сотню вот таких вот вкуснейших апельсинов съешь больше. И, разумеется, больше нелепых пьес поставишь. А все же лучше позже. Собственно, чем дальше, тем ближе. Чем ближе, тем дальше... Смерть - обратная сторона бытия и наша тень, и пора привыкнуть, что мы носим ее в себе...

– Ложь и обман, - сухо проговорил Илья. - Вы прожили долгую жизнь, но вы панически боитесь смерти, как и все мы. Боитесь панически.

Не так ли, Эдуард Аркадьевич?

– А если так? Что ж из того? Имеем ли мы право осуждать жизнелюбцев? проговорил невинно Эдуард Аркадьевич и выверенным прикосновением ладони пригладил волосы, уложенные на лысине. - Можно ли до предела познать вкус жизни? Много ли Фаустов среди нас?

– Все мы рабы, трусы, пленники страха, - заговорил Илья, снова упираясь взглядом в узоры ковра под ногами. - Все свободы - придуманная видимость, мираж. Страх и свобода исключают друг друга. Есть одна великая свобода... когда человек становится над собой и над всеми богом. Абсолютная свобода. Но такого почти не бывает. За исключением...

– За каким исключением? - спросил Васильев, подгоняемый ударами сердца при этих чеканных и незаконченных словах Ильи.

– Героев и сумасшедших, - проговорил Илья коснеющим языком, с затруднением следуя за какой-то навязчивой мыслью, порой ускользающей из сознания. - Человеку плохо везде. Sehr schlecht*. В эти дни я походил по Москве, как по музею, - по магазинам, по улицам... Рая нет. Унылый мировой стандарт. Почему в Москве так рабски подражают Западу? Кто-то у вас, как безумный, влюблен в чужой стиль... в бездушный... гибельный пошлый стиль - и становится тошно. От архитектуры... Гаражи для людей... И смешно. И сойти с ума можно. Нет ни рая, ни родного угла... Послушай, Володя, есть ли начало времени и конец пространства? Ты думал об этом? О времени? Кажется, ты мне об этом говорил. Наверняка все наше прошлое - детство, наша молодость - было вне времени. Не приходило в голову? А все другое... началось потом? Мне разрешили приехать... Я оказал некоторые услуги своей родине после войны, но какие всё пустяки. Возможно, мы пылинки в потоке мировой судьбы. Вселенной... Страшная штука жизнь... Я заболел, хотел забыться и убивал время чтением. И великую печаль познал я... как царь Соломон. Пылинки, поток и... бессилие. Страшно не умереть. Страшно умирать. Можно оставить след, но можно и наследить, хуже всего - пустое место. Стра-ашно это - пу-устое место! Не думаете ли вы, что все человечество - подопытные кролики на земле и кто-то проводит с нами чудовищный эксперимент? Похожий на медленное приведение приговора в исполнение. Нет, не бог. Это сила выше бога. Послушай, Володя, мой старый друг. Все смертны, абсолютно все. И те, кого мы любим, и те, кто кого-нибудь любит. Не мы делаем выбор, а господин эксперимент. Лохматое, звездное, далекое... И всякому приходит час прощания. И прощения, если не проклятья. Выбор - самоопределение. Или - или. Кто внушает нам "или"? Стра-ашно. Это - пустое место. Не черная, не белая дыра во вселенной, а бездонная пустота... Проведен эксперимент, познано, на что способны люди, - и пустота. Лаборатория покинута. Удался опыт или не удался - не мы судим. На это разума не дано. Выбор, выбор... Жизнь или смерть - выбор. Кто внушает? Вселенная?.. Или несколько всесильных людей, которые хотят править миром?..

______________

* Очень плохо (нем.).

– Кажись, твой приятель - вдребодан, - сказал в мрачной задумчивости Лопатин, слушая Илью с чуткой серьезностью, как слушают бред душевнобольного, удивляясь одержимой его убежденности, по-видимому, соглашаясь и не соглашаясь с выводами его разгоряченного ума. - Но он говорит невероятные вещи, и у меня волосы шевелятся...

– Н-да, сколько людей, столько и истин, согласитесь, - возразил Щеглов, не без грустного наслаждения купаясь в разъедающей кислоте чужой мысли. Просто он говорит нетривиальные вещи, Александр Георгиевич.

– Нам пора уходить, - сказал Васильев, чувствуя вползающий в грудь жутковатый холод от размышления Ильи, которое все так же чудилось ему закрытым звуком голоса, его молчанием, хотя он явственно воспринимал смысл его слов и это новое, не произносимое им раньше обращение: "Послушай, Володя, мой старый друг". А Илья неподвижно смотрел под ноги на эти нелепо асимметричные узоры ковра, и светлые ниточки пота стекали по бритым щекам, губы шевелились, в его опущенной руке осыпала пепел на отглаженные брюки докуренная до фильтра сигарета, и что-то больное, одинокое, необратимое было в облике Ильи, то, чего не хотел видеть и знать Васильев, что окончательно, бесследно уничтожало их общую юность, которую он не мог представить без непоколебимой веры в счастливую судьбу и веселой, самонадеянной силы

Ильи, и тогда Васильев проговорил громче: - Нам надо идти, Илья. Пожалуй, тебе стоит отдохнуть перед полетом. Я позвоню утром, если ты не возражаешь.

В тот момент, когда они начали отодвигать стулья, подыматься из-за стола, выходить в переднюю, где висели их пальто, Илья не двинулся с места, ни словом, ни жестом не остановил никого, только поднял голову и проводил всех неочнувшимися глазами, затем лицо его дрогнуло, перекосилось, как от ужаса, увиденного вблизи, но тут же он напряженно выпрямился, через усилие прочно поставил порожний бокал на стол и, почти не шатаясь, вышел в переднюю, чтобы проводить гостей.

И была неприятная минута, когда молчаливо одевались.

В эту минуту он ждал сбоку зеркала, спаянно стиснув челюсти, вроде теперь нельзя было разжать их для произнесения нескольких слов напоследок, морщины в углах полуприкрытых век мелкими лучиками суживались, казалось, от съедающего его, задавленного внутри страдания или надвигающейся тоски (останется здесь один в огромном номере со своим безысходным, казнящим молчанием, которое уже не заглушить словами), - и Васильев, еще не надевая шапку, протянул руку, сказал хмурясь:

– До завтра. Я позвоню.

– Не звони, Володя, тебе позвонят, - выговорил Илья, еле раздвигая непослушные губы, и морщины в углах глаз задрожали заметнее. - Мы с тобой не поцеловались, когда я приехал, - добавил он, виновато и жалко усмехаясь, и шагнул к Васильеву, не совсем уверенный, очевидно, что они могут проститься не так, как встретились. - Хочу тебе сказать на прощание... Может быть, в последний раз...

– Ты уверен, что мы не увидимся?

– Хочу сказать, что ты не можешь мне простить сорок третий, - опять еле разлепил губы Илья, и голос его опал, увяз в хриплом шепоте: - Но тогда было тоже "или - или"... Тот самый выбор... Господин эксперимент... Или Лазарев, или я. Одну пулю я пожалел только для себя... Ты это хотел знать. А теперь прощай, Володя. Мы больше не увидимся.

– Прощай, Илья. Все возможно на этом свете.

– Не все, Володя, не все.

Васильев не любил мужских поцелуев, и они неловко качнулись друг к другу, однако не поцеловались, а коротко, неудобно прижались щеками, и это прикосновение мертвецки-ледяного, влажного от пота лица Ильи потом долго и мучительно помнил Васильев. Он ощущал эту холодную влагу и когда в машине Лопатина подвозили Щеглова к театру, и когда ехали до мастерской, и когда, расставаясь, Лопатин густо покашлял, вздыхая, потеребил бороду, пробормотал в сожалеющем раздумье: "Экземпля-ар очень не простой, понимаешь ли ты, леший его возьми", - и затем в окружившей его привычной, родной тесноте мастерской, ноевым ковчегом поплывшей в вечерней тишине вместе со стеллажами, мольбертом и пейзажами, утром расставленными по двум стенам и забыто неубранными, глядевшими нежной золотистостью предзакатного покоя на вершинах берез, ранним солнцем розового зимнего утра, прощальной оголенностью поздней осени...

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

В десятом часу утра Васильеву позвонили из гостиницы и после неоднократного уточнения фамилии, имени и отчества сказали, что на его имя от господина Рамзэна оставлено письмо, за которым очень просят поторопиться приехать, ибо есть обстоятельства, требующие некоторых незамедлительных формальностей при передаче корреспонденции под расписку. Как только Васильев услышал этот незнакомый воспитанный голос, объясняющий интонациями витиеватой обходительности причину его желательного и немедленного приезда в гостиницу (голос явно всего не договаривал), он без сомнения понял, что дело, конечно же, не в официальном вручении оставленного на его имя письма, а в чем-то другом, и поэтому выразил непонимание наивным вопросом: что в конце концов случилось и с кем имеет честь говорить? Воспитанный голос представился администратором гостиницы, даже поклонником искусства, для которого лестно познакомиться с известным художником и лично встретить его в вестибюле гостиницы, чтобы оказать посильное внимание и содействие.

"Что-то произошло с Ильей, и, видимо, я должен там быть и помочь ему как-то", - сообразил Васильев, покрываясь испариной волнения, и повесил трубку с растерянной поспешностью человека, не способного побороть влекущую остроту возможного недоразумения.

Вчера вечером Илья решительно отказался от провожания в аэропорт, более того - просил не обременяться утомительными звонками по телефону, самолет же рейсом на Рим вылетал в одиннадцать сорок, стало быть, выехав из гостиницы за час до посадки, он должен быть теперь в Шереметьеве. Но почему до отъезда в аэропорт он не послал письмо обычным почтовым путем, почему оставил его администратору и почему, наконец, создал некую таинственность вокруг своего отъезда?

Поделиться с друзьями: