Выпьем за прекрасных дам
Шрифт:
— Отец… мне нужно… говорить… Исповедаться.
— Мне остаться или как? — встрял Фран, держа тазик так, чтобы и самому его не видеть. — Вынести б еще эти вот… ее делишки, прости Господи, негоже им тут.
— Отец… пусть тюремщик… уйдет…
— Выйдите, — отмахнулся Гальярд, опускаясь на колени возле тюфяка больной. Сейчас он не был инквизитором — нет, священником, пришедшим исполнить священнейший из своих долгов. Примирить человека с Господом.
— Пить…
Гальярд собственноручно подтащил кувшин, приподнял ей голову. Вода заструилась по подбородку — чашки он не искал.
Фран, потоптавшись пару секунд у дверей словно бы в сомнении, наконец
— Дочь моя. Вы хотели приступить к таинству исповеди. Я слушаю вас.
И простите меня, хотел прибавить он — но не стал, сдержался, не смог. Что уж теперь. Это уже разговор для другой исповеди — Гальярдовой. А пока важнее всего — что она скажет: pater, peccavi…
И не о таком рассказывали в крещеном мире! Наемник-убийца, опустивший тесак на голову святого Петра из Вероны, покаялся менее чем полгода спустя, лежа при смерти в придорожном приюте близ Форли… Покаялся и сделался из еретика — доминиканским братом. Этого Пьетро ди Бальзамо, тезку убиенного им инквизитора, говорят, и сейчас можно было найти в монастыре в Комо — тихого, святого брата-конверза, напевающего за работой, часы проводящего в молитвенных простираниях. Прозвище ему теперь — «первое чудо брата Петра». Приближение смерти — великая тайна: говорят, приближает к Господу как ничто иное… По себе Гальярд этого не помнил, хотя готовиться к смерти уже приходилось как-то раз; но ведь с каждой душой Бог говорит на ее сокровенном языке!
— Говорите же, дочь моя… я слушаю вас.
Она шевельнула губами. Трудно говорить? Гальярд склонился низко, стоя на коленях — будто он, а не она, каялся — и твердая кустодия холодком прижалась к его телу под туникой. Спаситель здесь, Спаситель наш с нами, и нашей плоти подает знак присутствия.
Гальярд совершенно не отследил момента, когда это случилось — когда тонкие, но такие сильные руки Эрмессен обхватили его за шею. За тощую жилистую шею, украшенную парочкой хороших шрамов. Одна белая ладошка скользнула за ворот — как теплая рыбка, нырнула куда-то под мышку монаху — и Гальярд не удержался на коленях, от неожиданности почти повалился на нее, и сами собой расширившиеся его ноздри втянули теплый мускусный запах женщины, запах, которого он не чувствовал так близко никогда в жизни.
Какая там болезнь! Эрмессен оказалась внезапно сильной и цепкой, она обвила его, как змея, одеяло куда-то девалось — на ней было только нижнее платье, черный тонкий шенс, и рот ее, горячий и ядовитый, уже ползал по Гальярдову старому некрасивому лицу, выплескивая какие-то слова — «милый… Иди… Иди ко мне…» — и на миг Гальярда засосал этот страшный водоворот: голая кожа, теплое и влажное лицо, ее глаза напротив его глаз. Бурное и стремительное восстание плоти, которая будто того и ждала много лет, холод серебряной кустодии для гостии, впечатавшейся в плоть резным крестом на крышке, — и Гальярд, собрав все силы, оторвал от себя змею, желавшую смертельно ужалить.
Она еще хваталась за него — так вцепилась в скапулир, что тот душил Гальярда, словно ошейник, и, отдирая ее быстрые руки, он понимал, что надо бы крикнуть — но не может он, не может, потому что лицо у него красное, хабит весь перевернут на сторону, а из горла попросту не выходит крика о помощи.
— Пошла вон… Вон! Змея!
Лживая… дрянь! — шипел инквизитор Фуа и Тулузена, выдираясь и твердо зная, что никогда не попадал еще в такое постыдное, такое глупое положение. — Господи, спаси, ибо ради Тебя несу я поношение [15] ! — и хотя вся позорная драка продолжалась всего несколько мгновений, Гальярду она потом вспоминалась нескончаемо долгим кошмаром и таковым же приходила во снах. И в этих снах, как и наяву, мокрогубая Эрмессен, искавшая ртом его кожи, совершенно отчаянно улыбалась.15
Прит. 25:22
Наконец ему удалось оторвать от одежды руки женщины; отшвырнув ее со всей силой, на которую только был способен, Гальярд ломанулся в дверь — раньше, чем подумал, что в таком виде не следовало бы показываться никому на глаза. Но тело его бежало от греха — такого близкого и уже почти возможного — как бегут от смерти; так что взору тюремщика Франа, уже поджидавшего у дверей, представилось весьма странное зрелище. Главный инквизитор вывалился из комнаты умирающей страшно растрепанный, красный, на ходу поправляя съехавший на сторону скапулир трясущимися руками.
Франсиско Катала Младший не первый год работал тюремщиком и всякого насмотрелся. От отца Гальярда, немолодого святого доминиканца, он, конечно, такого поведения не ожидал — но чем черт не шутит, все мы люди, ясно дело, с каждым может приключиться! И когда монах, прижав стиснутые кулаки к груди, выпалил ему в лицо: «Сменить ей род заключения!» — тюремщик сложил губы в вынужденную усмешку понимания. В конце концов, все мы люди, все — мужчины. Мужчина мужчину понять всегда может, даже будь тот и монах.
— Мурус ларгус? — подсказал он сочувственно. И крайне удивился, когда Гальярд из красного сделался вовсе багровым и выплюнул:
— Стриктиссимус! Стриктиссимус!
Фран недоуменно хлопнул глазами.
Гальярд взял себя в руки, рывком распахнул дверь.
— Полюбуйтесь, Франсиско, на нашу смертельно больную!
И впрямь… Эрмессен стояла посреди камеры совершенно прямо, шнуруя белыми руками верхнее платье на груди. Окатила вошедших королевским взглядом, полным испепеляющего презрения. Гальярд, даже не глядя в ее сторону, сообщил тюремщику ледяным голосом:
— Только что эта… женщина пыталась совратить меня, притворившись больной и святотатственно попросив о таинстве примирения. Я не знаю ее целей — может быть, она хотела таким образом купить у меня помилование или же опорочить меня перед местным епископом, чтобы я был отстранен от должности и ей удалось протянуть время. Но я знаю одно: более никто не войдет в ее камеру в одиночку. Даже вы, Фран, даже ваша супруга. Эта женщина смертельно опасна. Ради безопасности других ее следует держать в кандалах.
Эрмессен криво усмехнулась. Губы ее скривились, будто она собиралась что-то сказать — но Гальярд уже вышагнул за дверь, потрясенный Фран — за ним, дверь захлопнулась, скрежетнул ключ, и ни монах, ни тюремщик не увидели, как несчастная еретичка в ярости отчаяния бросилась на свой тюфяк, ударяя по нему кулаками.
Гальярд, уже не красный, а белый от злости, широкими шагами прошествовал на тюремную кухню. Фран семенил за ним, не зная, что и сказать. Гальярд нашел кувшин с водой, плеснул себе в чашку, залпом выпил.