Выпьем за прекрасных дам
Шрифт:
По выходе из городка Антуан уже откровенно плелся позади.
— Отец Гальярд…
— Что, брат? Устал?
— Очень, отец, — юноша хотел соврать, но не смог. — Я понимаю, что мы торопимся, что дело Господне не ждет… Но неужели мы так… до самого Каркассона и не… остановимся?
— Ну что ты, брат, отдохнем еще, — Гальярд остановился и терпеливо дождался, пока младший доковыляет до него, налегая на посох, как хромой. — Даже и сегодня отдохнем. Самое темное время наступает, нужно поспать. Ты не думай, что я тебя уморить решил покаяния ради, — увидев вблизи несчастное лицо подопечного, добавил он — и Антуан покраснел, настолько хорошо тот озвучил его тайные мысли. — Просто хочу ради нас обоих, чтобы у нас почти целый день в Пруйле вышел. Поэтому мы сейчас вздремнем, пока луна не взойдет повыше — а дальше при свете ночи остаток пути пробежим под горку. Тогда в Пруйле еще до полудня будем, и следующую ночь там проведем, выспимся, как
— Нет вроде, отец… Болят только.
— Это для проповедника пустяки. Тебе ходить надо больше, привыкнешь, — и безжалостный Гальярд снова повернулся к нему спиной, черный плащ скрыл светящийся белизной хабит, и черная фигура стремительно затопала вперед, отбивая посохом ритм по хорошо утоптанной дороге. Туп. Туп. Тупи-туп. Антуан с тоской посмотрел назад и попробовал ловить гальярдов ритм ходьбы. Не поймал, конечно.
Впрочем, мучиться оставалось уже недолго. В наступающих сумерках приор скоро рассмотрел мелкую тропку, уводящую с дороги налево, в самый виноградник. Монахи свернули на нее — и вскоре, пробираясь между рядами корявых виноградных кустиков, уже щеголявших новорожденной лозой, доковыляли до виноградарской хатки. Сложенная из больших неровных камней, с щелями, кое-как замазанными глиной, она походила снаружи на кривую собачью будку. Такие домишки повсюду строили на больших виноградниках, чтобы крестьяне могли отдохнуть в сиесту под прикрытием стен, переждать град или сильный дождь — или просто полежать после работы.
— Мир вам, люди доброй воли, — на всякий случай позвал Гальярд, наклоняясь к низенькой незапертой двери. В хатке никого не было, да он и не ожидал кого-то там застать.
— Конурка достаточно хороша для двух псов Божиих, — пошутил он, приглашая Антуана вовнутрь. Тот зашел в полную тьму, тут же споткнулся о широкую лежанку и свалился на нее, стараясь не издавать слишком уж радостных звуков.
Гальярд засветил свечу. Виноградарский домик — такой же, как все они в этих краях: деревянный настил, место для очага неподалеку от входа, запасец дров — в основном мелких, хвороста с того же виноградника; отверстие под кровлей, чтобы выходил дым. Антуан на лежанке как-то странно захрипел — и старый монах увидел, что паренек попросту немедленно заснул, упал в сон в неудобной позе, подвернув под себя ногу, не сняв пояса, даже не перекрестившись на ночь. Гальярд улыбнулся и стал разводить костерок.
Антуан проснулся от запаха еды. Сначала он не понял, где находится — разве что в раю: было сказочно хорошо. Маленькое, меньше его кельи, помещение, где и в полный-то рост не встанешь; ласковые отсветы огня на стенах, нестрашный весенний холод со спины — он лежал на боку, лицом к костру… и брат Гальярд с засученными рукавами, склонившийся над сковородкой.
— Ужинать, брат, — позвал тот, разгибая спину. При свете огонька он казался прекрасным, как… как сам отец Доминик. Антуан страшно покраснел: стыд набросился на него мгновенно — хорош соций, хорош секретарь инквизитора! Его же вместо сотрудника взяли с собой, чтобы Гальярду помогать и служить в дороге, а он что сделал? Тут же завалился спать, а старшему, куда более уставшему, а собственному приору предоставил заботиться о пище для них обоих!
Нога затекла: Антуан хотел вскочить — но не смог разогнуть ее в колене, вверх и вниз побежали холодные иголки. Да еще и стукнулся головой незадачливый брат — забыв, какой тут низкий потолок, выпрямился слишком резко…
Гальярд подлил в капусту еще водички из фляги, снял с костерка сковородку. Вот что было у него в мешке кроме бревиария! Похоже, он и еду на двоих захватил…
— Отец Гальярд, простите меня, Христа ради! Что же вы не разбудили меня? Как я мог так сделать — взял да и заснул…
— Благословим еду, — невозмутимо предложил тот, отрезая два больших куска от краюхи. Кроме хлеба к тушеной с солью и водой капусте прилагалось немного козьего сыра и кисловатое белое вино. — Брат Антуан, перестаньте-ка есть себя и займитесь лучше богоданной пищей. Это не совсем похлебка — так, ни густо ни жидко, но вот вонючий сыр нам непременно нужно прикончить до завтра, иначе с ним в компании нас в Пруйль не пустят, да и ночевать с ним под одной крышей будет скверно… Ну что, брат, вставайте, приступим? Без молитвы мою готовку брать в рот весьма опасно. Benedicite…
Антуан утром, помнится, думал, что нельзя быть еще счастливее. Оказалось — можно.
Гальярд приготовил им обоим ужин; Гальярд шутил с ним! Сидеть с ним вдвоем — как с отцом Домиником! — у костерка среди виноградника, в стенах крохотной хатки, за которыми дышало тайной и счастьем ночное огромное небо, запивать вином капусту и сыр и говорить просто так, как с Аймером, как с Джауфре, как со своим другом — было потрясающе хорошо, считай, уже Царствие. Вот почему Царствие — еще и communio sanctorum, общение
святых: нет ведь на свете почти ничего лучше общения! Вот что такое — превозносимая братом Фомой «дружба Божия»: так же сидеть на винограднике вдвоем со Спасителем, пить вино, передавая бутыль друг другу над костерком, и рассказывать — что попало рассказывать, пока не кончилась эта ночь: про учебу, про байки Джауфре, про свой вчерашний сон (будто он летает летним вечером по улочкам родной деревни, невысоко летает, поднявшись над землей на пару локтей, и все ищет кого-то — маму? сестру? — заглядывая в окна…) Говорить с Богом или о Боге, девиз каждого брата-проповедника. Но как можно сказать, что сейчас они с Гальярдом говорят не о Боге? Антуан не знал — не мог понять, предположить — почему Гальярд для него это делает. Просто из любви? Неужели приору-инквизитору правда интересно с ним толковать о Мон-Марселе, об антуановых детских страхах, о нынешних надеждах, ни о чем? Но как бы то ни было, даже если завтра все изменится, и приор вновь станет из удивительного брата — супериором, начальством и родителем, Антуан знал, что положит, уже положил эти краткие часы на винограднике в самую тайную, самую важную копилочку своего сердца, рядом с днем обетов, рядом с Аймеровой псалтирью, рядом со всеми моментами, когда его так ласково касался Господь.Гальярд отлично понимал, что и зачем он делает. Вино веселило сердце, как и должно ему; и он не только с отцовской жалостью, как думал сначала — нет, уже с залихватской братской радостью давал Антуану то, по чему так голодало его собственное сердце. Чего так желал некогда сам Гальярд — ему было не впервой узнавать в юноше себя, только себя «усовершенствованного» — более смиренного, более простого, более неприхотливого, в том числе и в пище для сердца. Наверное, плотские отцы испытывают к сыновьям то же чувство: стремление дать сыну то, чего не мог получить сам. В здравом уме и твердой… совести Гальярд ворошил веткой красные угли костра, рассказывая — «А вот у нас было, когда мне только-только тонзуру клирика выстригли» — очередную байку про смешного и великого магистра Йордана, полной мерой давая своему Антуану то, чего некогда не получил от Гильема Арнаута. Здесь, вблизи Авиньонета, было особенно легко стать отцом Гильемом. Стать для кого-то отцом Гильемом… Как иначе примириться с его смертью, с собственной жизнью? Иначе ведь никак.
Подумай, брат, — строго сказал неотступный отец Гильем у него в голове. Глаза его смотрели из углей костра — темные умные глаза, всегда знающие, что у Гальярда на уме. — Ты любишь мальчика ради него самого, или ты любишь в мальчике себя прежнего, и себя в нем ласкаешь дружбой старшего? Если второе, не привязывай его к себе лживыми узами, ведь он — не ты. Он монах, сердце его рождено для Господа и успокоится только в Нем, сыны человеческие этого не заменят. Как никогда не пытался заменить я — для тебя.
Его сердце лучше моего, брат-инквизитор, возразил Гальярд чернеющим углям и запнулся на середине байки. Он не станет завистником — он им уже не стал. Он не будет искать в мире людей для себя. Каждому из нас иногда просто нужен брат. Ecce quam bonum, и так далее.
— Спать, брат, комплеторий — и спать, — обратился он к Антуану, перехватив юношу на середине зевка. — Как луна поднимется, мы поднимемся вместе с ней, а это не так уж нескоро.
Антуан, казалось бы, только закрыл глаза — а его уже тормошили: не за плечо — Гальярд в темноте промахнулся — а за втянутую в плечи голову. Костерок давно прогорел, в виноградарском домике стало холодно, юноша во сне скрутился в узелок под черным плащом — и теперь нехотя расставался с нагретым местечком на деревянном топчане. Гальярд уже был на ногах, зажег свечу, потягиваясь, на ходу надевал пояс. Длинная тень Гальярда потягивалась на стене. Из-за неплотно прикрытой двери тянулся холодок.
— Заутреню — и в путь, братец Антуан, Господь ждет нас в Пруйле, — все тем же, вчерашним голосом сказал наставник, и зевок его подопечного сам собой перешел в широкую радостную улыбку. Все это была правда. Гальярд — друг ему, Гальярд — брат. Еще счастливый-пресчастливый, Антуан склонился над раскрытым на топчане бревиарием, грея руки в рукавах хабита. Deus, in adiutorium meum intende. [5]
Луна стояла высоко — недавно пошедшая на убыль Пасхальная луна, яркая и синяя. «Луну и звезды создал для управления ночью», бормотал Антуан, при всей боли в неотдохнувших ногах подпрыгивая на ходу, чтобы не мерзнуть: какие ж обмотки в апреле… Влюбленный соловей заливался в темных придорожных кустах, от длинного Гальярда дорогу прочерчивала длинная лунная тень. Однако там, куда шли два монаха, темно-синий звездный край небес уже начинал светиться перламутром: время зари.
5
Боже, приди избавить меня.