Вышел месяц из тумана
Шрифт:
А идут вшестером: Игорь, Влад, его старший брат Миша, оба Пашки и Оксаночка, всюду бегающая за Большим, — трамваи уже не ходят, покачивающиеся фонари словно вытряхивают из себя искрящиеся снежинки, чувство Нового года, чувство совместной дороги к теплу, к предстоящему празднику. И прыжки, и снежки, и ужимки, и анекдоты, и валяние в сугробе Пашки Малого — он, как обычно, за клоуна, потому что не вышел ростом да и рожей, как он считает, не вышел, и внимание, и приязнь зарабатывает дурачась — бегает на четвереньках, по-собачьи хватает зубами снег, задирает заднюю ногу, а то вдруг с визгом бросается облизывать Пашку Большого. Это правда смешно. Только Нина притихла, потому что с ней рядом страшно взрослый, ему двадцать пять, Владькин брат. Миша ведет ее под руку, он врач-ординатор, и от этого всем чуть неловко. От Влада все знают, что на приемах Миша щупает женщин и говорит, что они все наполовину суки, такая у них физиология, а медсестры —
За мостом через Лопань у огромного, давным-давно вырытого котлована — здесь когда-нибудь вырастет новый цирк, если стройку, конечно, расконсервируют, — Игорь вдруг понимает: Нину надо спасать. Может быть, потому что она не ручается за себя — и лицо у нее под мутоновым капюшоном, как обратная сторона луны, неразгаданное и смятенное. А у Игоря есть ключи (не у Игоря, у соседки, но это неважно) от бабулиной комнаты в коммуналке, а бабуля в больнице, а комната, что удивительно, через улицу, за углом. Мишка с Ниной — он ее прямо тащит за собой — вдруг вываливается на дорогу, голосует и говорит: «Детское время закончилось! Я ее сам довезу!» — и уже обнимает за плечи как свою, как подружку. Влад согласно зевает. Он открыто вообще никому не перечит, а тем более старшему брату, которого он то любит, то боится, а то вдруг насмешливо предрекает: «Ничего, пусть он женится, и тогда я с ним тоже по-братски — я жену его буду пилить, компостировать, жарить!..» — а пока что он Мишке нагловато подмигивает и кивает.
Останавливается «Запорожец», Нина жалобно из-под коричневого мутона спрашивает: «Мальчики, кто-то поедет еще?» А Малой уже знает про бабушкину комнату — ему Игорь успел ее предложить на всю ночь — и летучим мышонком обрушивается на лобовое стекло, корчит дикую рожу, вопит: «Дядя, дуй до горы, покуда обутый!» — и испуганный дядя нажимает на газ. Нина прыскает в варежку — все решено за нее, для нее. Игорь всех приглашает к себе. Миша что-то бормочет ей на ухо и насмешливо дергает ее длинную белую прядь, а потом говорит, что ему спозаранку больных принимать, и опять голосует. Остальные вприпрыжку бегут через мост, Игорь им обещал завести патефон, поставить наливку и открыть маринованные помидоры.
Только в юности может быть ночь, из которой ты возвращаешься, как из космоса, — к сильно сдавшим родителям, не понимающим в этой жизни уже ничего, в полуосыпавшийся, деградировавший город, обитатели которого продолжают тупо ездить по кругу в битком набитом трамвае марки «А», предъявляя друг другу постоянный билет, а тебе рядом с ними уже нечем дышать, ты впервые услышал, что постоянным билет быть не может, в Москве говорят «проездной», то есть по-русски так говорят: проездной, — и еще говорят по-русски: номер трамвая, а не марка трамвая, это ясно? Нина снова всех старше: ей двадцать один — и опять никого не боится. Поднимает фужер, густая вишневая наливка ходит плотной волной, точно занавес (Я — чайка. Я — чайка…— но это еще впереди) — а пока первый тост: «Предлагаю почтить минутой молчания мою безвременно почившую любовь! Поминки считаю открытыми. Не вздумайте чокаться!» У Оксаночки от сочувствия или просто от недавней прогулки выбегает из носа сопля: «Он погиб?!» — «Кто погиб?» — «Ваш жених!» — «Мы расстались. Без обид, без обмана. Мы больше не любим друг друга. Любовь умерла. Это страшно, ребята! Вы даже не знаете, как это страшно!» — в ее голосе слезы. Игорь — рядом, он говорит не для всех, только ей: «Может, вы еще и помиритесь». А она почему-то взрывается: «Ненавижу, когда говорят может быть или вроде того… Это — стол, а не кажется-стол, это — буфет, а не может-буфет. Неужели ты думаешь, что мертвец способен ожить? Или может быть, вроде того, наподобие… может?!»
Тост за тостом — хотя и поминки, а шумно — за дружбу, которая в чем-то и выше любви (Игорь с Владом: «На голову выше!», Нина: «Чушь! Только любовь может вас вознести над мертвечиной, над пошлым ритуалом, который вы принимаете за нормальную, обыденную жизнь!»), тост за тех, кто любит безответно, — Оксаночкин тост со значением, с томным взглядом в сторону Пашки Большого (но у Нины и тут особое мнение: «Безответной бывает влюбленность, как киста на придатке, вырезали и полегчало! а любовь, как ребенок, рождается от двоих, от мужчины и женщины — в чем весь ужас? смерть любви — это смерть живого существа! Паша, Влад! Я просила не чокаться!»), а потом тост не тост, просто Малой находит на этажерке книжку из любимой бабулиной серии «Прочти, товарищ!» и читает как будто бы голосом Левитана: «Мнение видных специалистов: растительная жизнь на Марсе есть! Недалек тот день, когда астроботаники в скафандрах соберут
на Марсе свой первый гербарий! Ура-а!» — и все весело вторят: «Ура!» — только Нина насмешкой растягивает слова: «Я смотрю, вы в провинции помешались на космосе! В себе ничего-то еще не поняли, миллион же проклятых вопросов! А туда же, скорей к марсианам! Но чему вы их сможете научить — накапливать подкожный жир, золото и хрусталь?» — и обводит всех светлым сиамским взглядом.А потом Влад и Нина танцуют под патефон аргентинское танго. Влад танцует как бог, он кружит ее, приподнимает, вдруг нескромно прижав и отбросив, рвет за руку и снова сжимает в объятиях и как будто случайно хватает губами ее белую, верткую прядь. Отвернувшись — но их отражения продолжают метаться в узком зеркале, вделанном в спинку дивана, — Игорь пьет огуречный рассол, пьет из банки, заглатывая то чеснок, то какую-то травку, выпивает до дна и уходит на кухню. Чувство, с которым он прожил все последние годы, вдруг взрывается и корежит грудную клетку. И, забравшись в кладовку, он кусает рукав: он один не живет, настоящее происходит с другими — он же только питает свой организм, точно рыбок в аквариуме, да, как здорово сказано, лишь наращивает подкожный жир, он малек, он амеба, он даже танго, что там танго, он толком шейк никогда не научится танцевать!..
В кухне — чьи-то шаги. Кто-то пьет из-под крана. Оксаночка жалобно просит: «Павлик, шо тебе — трудно? Ты меня научи — всех делов! А не любишь — не надо. Ты как друг — возьми шефство!» — «А может, повышенное обязательство — к столетию Ленина?» — «Лениным не хохмят». — «Ну как знаешь! А то бы к столетию, так и быть, научил!» — «Ты не брешешь? Павлик… Павличек, я ж никогда еще в жизни не целовалась!»
А под утро его нашла Нина, он заснул на полу — Нина вскрикнула, потому что считала, что вошла не в кладовку, а в туалет. Он отвел ее через весь коридор куда надо, включил свет и, боясь, что вот-вот раздадутся звуки, соответствующие и моменту, и месту, но — ненужные, невозможные, — заткнул уши и стал ждать ее в ванной.
Да, таким идиотом он, должно быть, и был: жаждал жизни и при ее приближении — затыкал себе уши. Игорь бросил подушку, застроченную сердечком, — метил в кресло, но не попал, — встал, вставая, опрокинул бутылку, позабыв, что поставил у ног. Водка, как одышливое дыхание — у него сейчас было такое же, — толчками пульсировала в узком горле; теперь и ворсинки ковра станут помнить об этой минуте, и Натке расскажут, и кошке Марусе. Маруся вернется с дачи, конечно, беременной, и ее в это самое место непременно стошнит. И, отставив бутылку, он отправился в ванную за тряпкой. Игорь жил у Наташи десятый месяц и не знал, бывает ли у кошек токсикоз.
Ванна оказалось переполненной, вода лилась на пол, но, должно быть, недолго, он успел почти вовремя. Закрыл краны, стал собирать воду в ведро колючим куском мешковины, яростно скручивая ему хребет, потом копчик, потом длинный хвост… Это слово сегодня как наваждение — позвоночник… хребет!
Запись в первой загранке — в Праге или в Берлине, рядом жил человек от парткома, но охота сильнее неволи, запершись в туалете, Игорь делал свои почеркушки в узком блокноте, ночью клал его под подушку, утром снова в бумажник — сберег! Для того лишь, чтоб Кирка нашел, и прочел, и подумал: а это-то чем не улика?
Гигантизм готических соборов, их высокомерное попрание всех человеческих мерок свидетельствует не о радостной устремленности к Богу, а о страхе перед Ним, о попытке искупления таким образом (а не Его Образом) своих непомерных грехов.
И еще было чем-то похожее — да ничем не похожее — очень давнее и очень глупое — про незнание: нашей посмертной судьбы (x), цели прихода в этот мир (y), общего замысла мироздания (z) — про неразрешимость задачи, состоящей из одних неизвестных:
(где Hs — естественно, homo sapiens).
Пока он смыслил в расчетах прочности турбинных лопаток и статьи, и доклады его издавались, грош цена была этим корявым поделкам, невозможно было представить, что он будет трястись над ними, как какой-то музейный работник над автографом Пушкина. Когда же наука, как он сейчас, поставленная раком, этой позы не вынесла и от «раком» скончалась, с чем, скажите на милость, он должен себя идентифицировать — с гроссбухом? Это даже не книга теперь, а всего лишь программа, называется «Инфобухгалтер», в целом очень неглупая, только слишком уж честная, и приставлен к ней он, Игорь Львович, научившийся за какой-нибудь год ускользать от налогов, точно ящерица в песок, — ничего, книгой станут его мемуары! он такие подробности вспомнит, «дяде Владу» их будет решительно нечем перешибить!