Вышел месяц из тумана
Шрифт:
— Нет, по-моему.
— Мне заложило уши! Гена, может быть, теперь — вы?
— Я? Что я?
— Эпилог. Вашей жизни! Как и что было в ней до того, как вы здесь оказались. Ну?
— Продолжаю работать литконсультантом, это скромно, но кормит… Пишу… Жена уехала… Она эмигрировала. Я сделал предложение… Нет, Тамара, поверьте, я здесь ни при чем!
— Почему же? А вдруг это — новый «Декамерон»? Итак, жена уехала — и, конечно, с другим? Вы вернулись из командировки — и?! Я клянусь вам, мне заложило уши! Мы идем на посадку.
— Это — нервное, может быть.
— Говорю вам, «Декамерон»! Потому здесь и Анна Филипповна, и Семен. Им-то есть, что поведать миру! — и трясет меня за ногу. — Гена, смелее! Ваш черед!
— Я
— Жен? Ах, Синяя Борода! Скольких жен вы любили? — нервно хихикает и грозит мне коротеньким пальцем.
— Но вы так и не ответили: что бы делал на нашем месте ваш муж?
— Я ответила, — и опять дребезжащий смешок. — Он бы искал выход там, где у меня, извините, вход. Мой разрыв с Галиком обновил наши отношения. Всеволод очень хочет девочку. Чистейшее безумие в наше время. Но он одержим этим. И счастлива та женщина, муж которой… Одним словом, уж он-то пополнил бы «Декамерон» не рассказом, а очень наглядным показом! Он овладел бы мной непосредственно в этом корыте и имел бы меня и имел, объясняя в минуты коротких затиший, что лишь только моя беременность может сдвинуть время с мертвой точки, только моя кровь, залив эти пустые, бессмысленные страницы, вернет всех нас к жизни! — она вытягивает губы в насмешливую трубочку; Аня делает иногда точно так. — А может быть, окопался бы в песке и лепил себе замки…
— Но песчаные замки рассыпаются. А он одержим, — я спохватываюсь, — очевидно, как всякий художник, желанием сохранить, уберечь…
— Не пытайтесь его предсказать. Бесполезно! Вот он вычитал в каком-то журнале, что-де существует информационное поле, в котором копируется все — каждое наше апчхи. Взял коробку Андрюшкиного пластилина и три дня, как безумный, сидел и лепил. Моя мама так вяжет: быстро-быстро! Но приходит зима, и мы это носим! А Севка слепит — скомкает, слепит — скомкает! Говорю ему: «Муж, ты бы вынес ведро!» Он кивает и лепит. Говорю: «Ты же стал бесполезнее таракана!» — «Ни фига! Я сейчас заполняю лептонное поле!» — «Дальше что?» — «Дальше все мы умрем, а фигурки останутся там! Их оттуда востребовать будет можно!» И с ведром на помойку был послан Денис.
Странный звук, он похож на утробный гром… Звук подземки? Не от него ли и у меня заложило вдруг уши? Надо просто сглотнуть. Мы вильнули к воде. И повеяло сразу не холодом — влагой.
— Вы хотели о женах! — улыбка сползает с Тамариного лица, под ней — гримаса… Я оглядываюсь.
Чуть выше нашего — корыто. Оно летит быстрее, и получается, что ему мы сейчас уступили дорогу! В нем — Тамара и Сема. Семен хлещет пиво из почти еще полной трехлитровой банки. Тамара тянет к ней руку и тоже отхлебывает.
Они обгоняют нас. Тамара в соседнем корыте, криво улыбнувшись, утирается рукой. Тамара в моем корыте смотрит на нее неотрывно.
— Кривая вывезет! — разудало орет Семен.
— Идиот, — шепчет моя Тамара.
— Идиот! — бормочет его Тамара.
Их корыто уже далеко впереди. Но Тамара все тянет шею… Наконец обернулась. Лицо, словно плохо поставленным светом, размыто тоской.
— Это было не так! Я же помню! Я не утираюсь ладонью! И еще какая-то деталь… Почему он себе позволяет коверкать?! Это было иначе!
— Но, Тамара, возможно, не было, а — будет. Покружим еще с вечность и не то что ладонью, подолом утретесь.
— Я призналась во всем! Что он хочет еще?!
— Вера в причину и следствие коренится в сильнейшем из инстинктов: в инстинкте мести. Фридрих Ницше.
— Месть? За что?!
— Для слабослышащих повторяю, — и пытаюсь улыбкой смягчить свою колкость: — Вера в причину и следствие…
— Но мы ведь в лоне отечественной литературы! Господи! Даже Гоголь любил своих милых уродцев! Даже Щедрин! Смех, сарказм — да! Но издевательство? Но отсутствие сострадания?! Или, может быть, он не русский. Он — наверно, русскоязычный прибалт!
— Да! Пусть паспорт
предъявит. Вы потребуйте. Что — не можете? Тогда разрешите продолжить? Вслед за Ницше эпиграфом к этой главе — раз уж это моя глава — я возьму… Жаль, книги нет рядом, боюсь переврать. В общем, так: за поиском причин и следствий мы потеряли первичное, сущностное… а в другом месте он пишет: мистическое и тревожное переживание жизни как судьбы. Освальд Шпенглер. Я вас не утешил?— «Я-ааа возьму-у-у-у!» Вы — песчинка, присохшая к жести. Его гаденькое хихиканье заглушает сейчас стрекотанье машинки. И даже если Анна Филипповна опять изволит вкусить крысиного яду, он не то что не ощутит его вкуса на языке, он не поморщится даже!
— Анна? Вы сказали «опять»? — моя рыбья кровь (вечный Анин упрек) убыстряет свой бег.
— Все! На этом я умолкаю. Хватит. — Она скрещивает руки, но голову отвернуть не решается, очевидно, чтоб вновь не увидеть корыта…
Честолюбие и чувственность — две вещи, мешавшие Блоку осуществить его давнюю цель — научиться ко всему относиться безлично. В моем случае — чувственность и честолюбие. Все прочее время я — даже меньше песчинки. Заход для реестрика:
Я НЕСОМНЕННО СУЩЕСТВУЮ, КОГДА:
1. В рукописном отделе архива держу пожелтевший листок, на котором рукою Блока или даже Чулкова… Или Любови Дмитриевны…
2. Я вхожу — Нюшин мык, ее ждущая влага…
3. Я вдруг охватываю вещь целиком, которую писать еще не начал, которая так долго ускользала, и вот она — вокруг, огромной сферой, в центре которой — я, и эта же сфера — на моей ладони.
4. Я растворяюсь в ней, мой мык…
5. Игорек в Шереметьево-2…
6. Хороню однокашника.
— Ваше молчание невежливо. — Тамара пробует улыбнуться и вдруг срывается на бесчувственный школьный крик: — Вы слышите? Я имею право знать вашу главу без купюр! Перестаньте молчать!
— Перестал.
— Отвечайте, о чем вы молчали!
— О ваших потрясающе аппетитных ляжках.
— Неправда! — растеряна, но не польщена.
— У меня специфические аппетиты.
— Я была с вами так откровенна, что могу теперь требовать и от вас!..
— Это вы-то — со мной? Откровенна?! — нарочито смеюсь. — Сколько поз вы описываете в своей главе? Столько же, сколько в Камасутре, или больше?
— Что?!
— Я убежден, что самая непристойная глава — ваша! «Пушкин — наше все» на уроке, а уж после урока наше все — это все, что Пушкин себе позволял.
— Замолчите! Маньяк.
— Ай, мелок закатился под шкаф: ничего, ничего, я достану сама. Это называется, дети, коленно-локтевая поза.
— Сексуальный маньяк.
— Это волнует Галика. Но главное — это возбуждает всю стаю. А вы прекрасно знаете, что подростки насилуют только стаей. И зажим Галактиона можно преодолеть только стадной волной.
— Я не слушаю! — и закрывает ладонями уши.
— Вы инфантильны! А потому самые захватывающие ваши воспоминания о том, как расставались с невинностью вы и как, по вашей милости, расстался с невинностью этот бедный ребенок. И только оказавшись в моей главе, вы спохватились, вы вдруг оказались почти что примерной женой и любящей матерью!..
Две мясистые ладони — раскрытым бутоном. Есть такие цветы, пожирающие стрекоз, мух, жуков — что ни сядет. Рот — пробоиной. Ищет слова.
— Чувство, — запнулась, — нет, страсть зрелой женщины к юноше не инфантильна! Есть аналоги: Занд и Шопен, Рильке и Лу… Саломе, тот же Блок — его первый роман был с весьма зрелой женщиной.