Взбаламученное море
Шрифт:
— Еще бы! — подхватила Евпраксия: — люди постарше и поопытнее его в жизни Бог знает на какие глупости решались.
При этом Бакланов пошевелился в своем кресле.
— Скажите, пожалуйста! — начал он, чтобы замять этот разговор и обращаясь к Варегину: — вы совсем уж оставили посредничество?
— Думаю!.. Делать становиться нечего.
— Везде, значит, теперь тихо, везде порядок установился?
— Почти!.. Только вот, помните, в том именьи где я усмирял у этой госпожи, все не слушаются старика отца ее. Я по этому случаю, ехавши сюда, заехал к нему, оказывается он умер,
— А мне так, — опять поспешно перебил приятеля Бакланов: — из деревни пишут, что один сосед мой и немножко родственник, Дедовхин… так тот от досады помер, что, кому ни пожалуется на посредника, никто просьбы от него не принимает!
— Да, сильно старики подбираются! «Последние тучки рассеянной бури»! — заключил Варегин.
В продолжение всего этого разговора Евпраксия и старуха Сабакеева заметно к чему-то прислушивались. Наконец раздался звонок.
— Вот, кажется, и он! — подхватила первая.
Старуха встревоженно посмотрела на нее.
Вошел знакомый нам правовед Юрасов, в настоящее время обер-прокурор и член разных комиссий.
Евпраксия с пылающим лицом пожала ему руку и просила садиться около себя.
Старуха тоже смотрела на него, как-то моргая носом.
Гость, в свою очередь, хоть и улыбался, но заметно был не совсем в покойном состоянии.
— Ну что? Решили? — спросила старуха.
Голова ее при этом дрожала.
— То есть проект решения написан, — отвечал уклончиво Юрасов.
— В каторгу? — спросила старуха.
— Да.
— На долго ли?
— Вероятно, смягчат еще, а теперь на двенадцать лет.
Старуха, тяжело дыша, уставила глаза на образ.
Евпраксия употребила все силы, чтобы совладать с собой; но слезы уже ручьями текли по ее лицу.
— Скажите: не струсил ли он? не трусит по крайней мере? — спросила старуха.
— О, нет, напротив, — отвечал Юрасов: — он встречал все совершенно спокойно и на все, кажется, уж приготовился.
— А что же эта госпожа? — спросила Евпраксия, и по лицу ее пробежала презрительная улыбка.
— Mademoiselle Базелейн? — спросил Юрасов.
— Да!
— Судится тоже.
— За что же вы ее-то судите? — вмешался в разговор Варегин.
— По связи и знакомству ее с разными господами, да еще за дневник.
— За дневник?
— Да!
— Что же она пишет в дневнике?
Юрасов, кажется, несколько затруднялся отвечать на этот вопрос.
— Пишет… — начал он с расстановкой и довольно тихо: — что, во-первых, она в Бога не верует, что, когда родители посылали ее в церковь, так она презрение к себе чувствовала…
— Мерзкая! — произнесла Евпраксия.
— Потом говорит, что раз, встретя одного студента, она спросила у него: есть ли у него диван и подушка, и что она придет заниматься к нему; и приходила… Можете судить, какая безнравственность!
— Нисколько, ни капли нет той безнравственности, которую вы понимаете, — перебил его опять Варегин.
— Ни капли?
— Нисколько! Тут безнравственно совершенно другое: безнравственна ложь, желание порисоваться. Я убежден, что она, при малейшей зубной боли, усерднейшим образом молится Богу, что ни к какому студенту
и не ходила, а все это солгала на себя из служения модной идейке, как из тех же побудительных причин лжем все мы…— Все? — спросил правовед.
— Все! — отвечал резко Варегин. — У меня есть приятель в Москве, кротчайшее существо, всю жизнь сидит около своей любовницы и слушает у себя соловьев в саду, а говорит: «давайте крови!». Какой-нибудь господин, палец о палец не умеющий ударить и только дышащий тем, что ему по девяти рублей с души будут выбивать с его бывших крестьян оброку, и тот уверяет: «надо все сломать». Чиновник, целое утро, каналья, подличавший перед начальством, вечером придет в гости и засыплет сейчас фразами о том, что «авторитетов нет и не должно быть».
На этих словах старуха Сабакеева, кажется, и не слышавшая, что около нее говорилось, снова обратилась к Юрасову:
— А что, мне можно будет за сыном ехать?
— Вероятно! — отвечал тот.
Она нахмурилась, подумала что-то, встала и пошла. Евпраксия последовала за ней.
— Где ж корень всему этому злу? — воскликнул Бакланов по уходе жены и тещи.
— Да, я думаю, всего ближе в нравственном гнете, который мы пережили, и нашем шатком образовании, которое в одних только декорациях состоит, — так, что-то такое плавает сверху напоказ! И для меня решительно никакой нет разницы между Ванюшею в «Бригадире», который, желая корчить из себя француза, беспрестанно говорит: «helas, c'est affreux!», и нынешним каким-нибудь господином, болтающим о революции…
— Неужели же во всем последнем движении вы не признаете никакого смысла? — спросил Бакланов.
Варегин усмехнулся.
— Никакого!.. Одно только обезьянство, игра в обедню, как дети вон играют.
— Хороша игра в обедню, за которую в крепость попадают, сказал Бакланов.
— Очень жаль этих господ в их положении, — возразил Варегин: тем более, что, говоря откровенно, они плоть от плоти нашей, кость от костей наших. То, что мы делали крадучись, чему тихонько симпатизировали, они возвели в принцип, в систему; это наши собственные семена, только распустившиеся в букет.
— Если под движением разуметь, — начал Юрасов: — собственно революционное движение, так оно, конечно, бессмыслица, но движение в смысле реформ…
Варегин придал какое-то странное выражение своему лицу.
Бакланова между тем, видимо, что-то занимало и беспокоило.
— Скажите, Петцолов взят? — спросил он.
— Взят! — отвечал Юрасов и потом, помолчав, прибавил: по-моему, этот господин или очень ограниченный человек, или просто сумасшедший.
— Что ж он делает такое? — спросил Варегин.
— Он заезжал в Австрии к раскольничьему митрополиту и уговаривал того переехть в Лондон.
Варегин потупился и развел руками.
— Потом заезжал к Гарибальди и просил того, чтобы он с поляками шел спасать нас от нас самих.
— Что за мерзости! — произнес уже Варегин.
Бакланов между тем сидел насупившись.
— К чему же он меня-то собственно приплетает? — спросил он.
— К тому, что вы вот в Лондоне с ним виделись и что жили в связи с одною госпожой, с которою и он после жил.