Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я ничуть не удивился бы, если б после моего не очень уместного в данной компании рассказа уважаемый наш Александр Евдокимович поведал бы его с дополнительными комментариями кому-нибудь из выше его стоящих особ. Человек он был исключительно злопамятный и мстительный.

Я ощутил это на себе.

В 1949 году во время все той же очистительной кампании по борьбе с космополитизмом мне пришлось как-то сидеть рядом с ним в президиуме — я все еще был одним из десяти его замов. Полукруглый, как в парламенте (когда-то здесь заседала Центральна Рада), зал Музея Ленина гудел от негодования и гнева. «Ганьба!», «Позор!» — неслось со всех сторон, а несчастные, уличенные во всех грехах «космополиты» один за одним подымались на трибуну и, кто посмелее, пытались оправдываться, кто потрусливее, то есть понормальнее,

признавали все, что надо, — да, разлагали и растлевали, и подкапывались, клеветали, играли на руку, лили воду на мельницу — и обещали исправиться, прислушаться, следовать, выполнять… И больно было смотреть на одного из главных «космополитов» Леонида Первомайского, как незадолго до этого на «буржуазных националистов» Максима Рыльского и Володимира Сосюру, когда они с поникшими головами сходили с трибуны и, словно сквозь строй шпицрутенов, шли по проходу и садились на свои места бледные, униженные, раздавленные.

А другие, зарабатывая этим дополнительные тиражи, поднимались на ту же трибуну и, обуреваемые справедливым гневом, разоблачали лакеев, прислужников, низкопоклонников и вконец зарвавшихся пигмеев, как окрещен был мой друг, Леля Рабинович, художник, осмелившийся поднять в одной из своих статей руку на великого русского художника Валентина Серова, утверждая, что в некоторых его портретах сказалось влияние модерна.

Итак, зал ревел и клокотал. И вот тут-то, когда все члены президиума уже выступили, ко мне наклонился Корнейчук:

— Ну что ж, слово даю тебе.

Я сказал, что выступать не буду.

— То есть как так не будешь? — Он даже удивился.

— Не буду выступать, — повторил я.

— Ладно, выйдем перекурим. — Он встал. — Поголовуй тут замюць мене, [23] — сказал он то ли Дмитерко, то ли Малышко, и мы вышли.

— Ты понимаешь, что как коммунист, член президиума и «заступник голови» [24] ты не можешь не выступить. Это будет оценено соответствующим образом.

23

Стр.233 Поголовуй тут замiсцъ мене — поруководи тут вместо меня (укр.).

24

…«заступник голови» — заместитель председателя (укр.).

Он испытующе посмотрел на меня. Я молча курил…

— Ты можешь мне объяснить, почему не собираешься выступать? — В голосе его появились какие-то новые нотки.

По-видимому, надо было ответить, что именно как коммунист я и не могу выступить, — я тогда еще за что-то цеплялся, во что-то верил, — но я просто, ничего не объясняя, повторил, что выступать не буду.

— Как знаешь. — Он ткнул папиросу в пепельницу. — Советую подумать. — И вышел.

Очевидно, именно с этого дня и начался мой «закат».

Многие потом говорили мне, что поступок мой безрассуден, что надо было подняться все ж на трибуну и что-то там провякать, не упоминая имен, что-нибудь про сплочение рядов, про ясность цели, за которую мы воевали, ну и про обострение идеологической борьбы. Другие, наоборот, жали руки и говорили «молодец!», как будто я сделал что-то отчаянно смелое, а не просто промолчал, что тогда, к всеобщему нашему стыду, приравнивалось к бессмертным актам гражданской доблести. Страшное, позорное время!

Впрочем, многое ли изменилось с тех пор?

Как огорчился я, да и не только я, увидев, значительно уже позже, в 73-м году, под письмом, осуждающим Солженицына, подпись Василя Быкова, такого, казалось, честного, он-то уж, думалось, не подведет. Как не поверил я своим глазам, прочитав, что Алов с Наумовым, хорошие, честные режиссеры, которым и самим не всегда легко приходится, тоже осуждали клеветника и отщепенца. Боже, подумал я, как же, вероятно, их обрабатывали, как угрожали, как советовали «хорошенько подумать», прежде чем они дали свое согласие. И как же, бедненьким, сейчас им тяжело, не хочется никого видеть, лежат небось, уткнувшись мордой в подушку… Нет, все оказалось еще страшнее. В тот же день, когда появилось письмо в газете, я увидел вечером в Доме кино,

на каком-то просмотре, веселого, как всегда улыбающегося во весь рот Наумова. Он махал кому-то через весь зал рукой, и глаза его сияли. И никакой подушки, никаких слез… А я-то думал…

Корнейчука все боялись, заискивали перед ним, все же личный друг Хрущева, бывал у Сталина (показывал мне личное письмо от него, кажется, по поводу его пьесы «Фронт» [25] — «Ты погляди, собственной рукой написано…»), хотя и пытался со всеми держаться покровительственно, по-дружески и на негритянских губах его всегда играла улыбка (кроме тех случаев, когда не играла, как, например, во время нашего перекура).

Не играла она и во время другой нашей встречи, где я явился уже просителем.

25

Стр.234…бывал у Сталина (показывал мне личное письмо от него, кажется, по поводу его пьесы «Фронт»)… — этот случай подробно описан Некрасовым в повести «Саперлипопет».

Был у меня друг, лихой разведчик нашего полка Ванька Фищенко. В Сталинграде мы не очень дружили — как-то я его застал лихо спящим в землянке артиллеристов вместо того, чтобы разведывать передний край, и на правах проверяющего отчитал его, — потом мы попали в один госпиталь, провалялись рядышком в Баку четыре с лишним месяца и сдружились. По окончании войны он разыскал меня и решился взяться за ум — надумал учиться. Все мои друзья приняли в нем участие, но были сложности с пропиской, и как-то раз мой Ванька, отнюдь не трезвенник, с кем-то напился и исчез. Через сколько-то там времени пришло от него письмо ни больше ни меньше как с Южного Сахалина. Оказывается, завербовался на шахту, а сейчас понял, что поступил несколько опрометчиво, просил о помощи — открылись раны, и вообще плохо.

К кому ж обратиться, как не к всесильному, на дружеской ноге со всеми, в том числе и с Засядькой, министром угольной промышленности, Корнейчуку. Я и обратился. Принят был на высшем уровне, с вермутом, который я впервые в жизни тогда попробовал, икрой и прочими деликатесами.

Я сразу же, после первой же рюмки, изложил свою просьбу. Он внимательно выслушал, старательно прожевал кровавый ростбиф, потом сказал:

— Слушай, Виктор, я думал, что ты действительно о чем-то серьезном просишь, а тут… Ну посуди сам, как я могу просить о том, чтоб кого-то освободили от работы, будь он трижды твоим другом, когда именно таким, как он, сталинградцам, и нужно показывать пример другим. Молодой, здоровый, все впереди.

— В том-то и дело, что не очень-то здоровый, — попытался объяснить я. — Дважды тяжело ранен, раны сейчас открылись…

— А кто в войну не был ранен, — прервал он меня, — все были ранены. Кто больше, кто меньше. Нет, не буду я никому звонить. Шахтерская профессия — прекрасная, почетная профессия, пусть с шахтой, с жизнью знакомится…

— Да он чуть со смертью не познакомился, хорошо, врачи выходили. Теперь хочет учиться, семнадцати лет на фронт пошел.

— В Южно-Сахалинске, как везде, вечерние школы есть. Вот пускай и ходит туда.

Тут даже Ванда Василевская, [26] его жена, заступилась за моего Ваньку:

— Сашко, тебе же ничего не стоит. Возьми да позвони Засядьке.

Нет, Сашко был человек принципиальный, государственное для него было важнее личного: «Ты уж прости, Виктор, но по такому поводу я звонить не могу. Просто неловко…»

Я дожевал свой ростбиф или семгу, поблагодарил и ушел, второй кусок уже не лез в глотку.

Освободил Ваньку вовсе не знакомый мне Борис Горбатов. Московские друзья посоветовали позвонить ему — он, мол, не только друг, но и собутыльник Засядько, — и через два дня секретарь Горбатова сообщил мне, что приказ об увольнении Фищенко министром подписан. Недели через полторы явился и сам Ванька.

26

Стр.236 Ванда Василевская — Ванда Львовна Василевская (1905–1964), польская писательница, с 1939 года проживала на территории СССР.

Поделиться с друзьями: