Взрыв
Шрифт:
— Михаил Васильевич! Добро пожаловать! — воскликнул режиссер.
Впрочем, несмотря на оживление, Сергей Константинович смутно представлял, как повести эту не предусмотренную его непосредственными обязанностями встречу, и искал глазами незаменимую в таких случаях Светлану.
Светлана поняла шефа и выступила вперед.
— Пожалуйста, товарищи, проходите! Надеюсь, Петр Петрович простит нам внеплановую, так сказать, неожиданность. Но она, конечно, порадует его. Петр Петрович! Мы хотим познакомить вас с человеком… Впрочем, познакомить — это не то слово… Уверена, что вам будет приятно встретиться с соратником по оружию.
Маленький человечек оторопело замер. У него сдавило горло, и он не мог
— Петр Петрович! Перед вами Михаил Васильевич Моргунов…
Сергей Константинович слегка подтолкнул Огородникова навстречу вошедшим.
Моргунов с удивлением смотрел на щуплого старичка, он совсем иначе представлял себе наглого самозванца, однако Огородников не замечал его удивления, опустив голову, он покорно шагнул к Лаврентьеву.
— Нет, нет, Петр Петрович! Вы ошиблись. Это не Михаил Васильевич, это Владимир Сергеевич, милейший человек, наш сосед, мы все его любим, но он, увы, к вашему боевому прошлому никакого отношения не имеет.
— Как? — не понял Петер Шуман, бывший переводчик из гестапо.
— С Михаилом Васильевичем познакомьтесь, пожалуйста, — с некоторой досадой пояснил режиссер, подумав про себя: «А папаша-то в глубоком маразме, кажется».
Лаврентьев отступил к окну. Это было естественно для постороннего человека, не желающего мешать боевым соратникам, но на самом деле он вовсе не демонстрировал деликатность, ему нужно было набрать воздуха, отвернуться, прийти в себя от встречи, осознать вытекающие из нее последствия.
А Моргунов тем временем, вобрав в свою большую ладонь хрупкую ладошку Огородникова, осторожно держал ее, не понимая, с кем все-таки имеет дело.
— Садитесь, садитесь, — приглашала Светлана.
Высвободив руку, Огородников-Шуман отвернулся от Моргунова, ни внешность, ни имя которого ничего ему не сказали, и вновь посмотрел на Лаврентьева. Почти бессознательно он подошел к нему и поклонился:
— Огородников Петр Петрович… А вас, простите, как?
— Лаврентьев.
У Огородникова в голове немного прояснилось: «Что это меня?… Черт попутал? От волнения мерещится. Русский же он, русский… Сосед, сказали…»
— Очень приятно. Вы сосед, значит?
— Сосед.
— Очень рад.
— Петр Петрович, — снова взял его за локоть режиссер, — я вас с актерами познакомить хочу.
— Очень приятно.
Лаврентьев приоткрыл дверь и вышел в лоджию. Внизу как ни в чем не бывало шли люди, катились троллейбусы.
Неожиданно рядом он услыхал нечто похожее на всхлипывание. Это выскочившая в лоджию Марина, склонившись над перилами, всеми силами старалась подавить неудержимый смех.
— Что с вами?
— Ну какой же это гестаповец?
И она расхохоталась до слез, с трудом выговаривая сквозь смех:
— Он же… ха-ха-ха… божий од-дуванчик…
Ну что он мог сказать этой девушке, которая умела так заразительно хохотать, которая никогда не знала страха смерти, ужаса перед злодейством, видела всего лишь одного искалеченного человека, да и то в автомобильной катастрофе, и представляла гестаповцев лишь по кинофильмам! А разве покажешь в кино тот же газовый автомобиль, душегубку (слово-то какое емкое, выстраданное!), где люди, прежде чем умереть, покрывали железный пол рвотой и испражнениями, а другие люда вытаскивали их и делили вещи, которые приходилось подолгу отмывать. Нет, они не считали эту работу приятной и писали даже рапорты по начальству, требуя… брезентовые рукавицы, чтобы лучше работать. Но разве поверишь, глядя на морщинистые, стариковские руки, что они орудовали в этих рукавицах! И все-таки нужно было пробиться сквозь этот здоровый понятный смех. Ведь эта девушка, не пережившая трагедии, собирается воспроизвести ее для миллионов людей, и он не
имеет права поддерживать ее благодушное неведение.— Вы хорошая девушка, Марина, — сказал Лаврентьев серьезно.
Таких слов она не ожидала и перестала смеяться.
— Хорошему человеку трудно представить себе нечто скверное. Может быть, потому зло и существует, что мы всегда опаздываем вступать в борьбу. Нам требуется время осознать, поверить…
Он вспомнил, как вошел в здание полевого гестапо, зная все и не представляя того, что его ждет.
— Неужели вы хотите сказать, что этот человек…
Марине было трудно подобрать нужные слова, и Лаврентьев лишь наклонил голову в ответ.
— Он… настоящий?…
— Да.
— Вот такой?!
— Он не всегда был такой.
— Откуда вы знаете? — спросила она резко. — Вы же не разыгрываете меня?
— Нет, к сожалению.
— Значит, знаете?
— Знаю.
— Его, именно его знаете?
Когда она волновалась, голос ее звучал особенно глубоко и выразительно. «Если ей повезет в кино, когда-нибудь этот голос станет очень известным», — мелькнуло у Лаврентьева.
— Ну, конечно же, вы его знаете, — продолжала Марина, не дождавшись ответа. — И он вас узнал. Он же пошел прямо к вам, а вы…
— Я сказал, что он ошибся.
— Нет, вы так не говорили. Вы сделали так, чтобы он… чтобы он подумал, что вы — это не вы.
— Предположим.
— Но почему? Если это военная тайна… Военная тайна, да?
«Военная тайна? Нет, конечно, не в том смысле, какой вкладывает в эти слова она, но это тайна войны, одна из тысяч оставшихся неизвестными трагедий…»
— Пойдемте лучше послушаем, что он говорит.
— Пойдемте, — сразу согласилась она.
…Огородников между тем успокоился. Он обладал замечательной способностью быстро успокаиваться и находить свое место в любой обстановке; причем в отличие от Лаврентьева его успокоенность была самой полной, отнюдь не внешней. Он не выглядел спокойным, а был им, точнее, становился, быстро осваивая новое для себя положение вещей. И хотя жизненные ситуации, в которые он попадал, часто менялись, Огородников умел органично и своевременно к ним приспосабливаться без малейшей внутренней борьбы и сомнений.
Очень давно, еще до войны, Петька Огородников, брошенный отцом и тяготившийся строгой опекой педантичной матери-немки, решительно вступил в самостоятельную жизнь, устроившись в ней на культурную и приятную работу киномеханика, предмет зависти подростков его круга, покинувших школу, как и Петька, досрочно.
Потом, в сорок первом, когда его сверстников утюжили немецкие танки, Огородников не осаждал военкоматы требованиями зачислить в добровольцы. Он показывал фронтовую кинохронику, объясняя интересующимся, что плоскостопие серьезный физический дефект, с которым много не навоюешь.
Тем не менее форму он надел. Ту, которую до этого видел только с экрана. Когда в город пришли немцы, Огородников без колебаний встал в ряды победителей и вновь нашел хорошее место под фамилией Шуман, на которую имел полное право, ибо отца, неполноценного славянина, и в глаза-то никогда не видел и родителем не признавал.
Следующий этап оказался самым неприятным, но и на этом этапе бывший гестаповец Шуман лишь ненадолго упал духом, а представ перед трибуналом, повел себя наивыгоднейшим в тех условиях образом — откровенно признавался во всем, чего нельзя было скрыть, раскаивался искренне и клеймил горячо фашизм, погубивший его молодую жизнь. Приговор он признал заслуженным и справедливым и в местах весьма отдаленных быстро проявил себя заключенным сознательным, завоевал примерным поведением доверие начальства и вскоре получил возможность вернуться к основной профессии — стал показывать картины в красном уголке.