Взрыв
Шрифт:
Закончив завтрак, который состоял из бекона, поджаренного хлеба и чашки растворимого кофе, профессор сдвинул в сторону посуду, вытер с шершавых, пока еще не бритых щек крошки и стал собирать в портфель нужные бумаги. Он любил свой, видавший виды портфелище с двойными замками, ненасытной утробой из крокодиловой кожи и бесчисленными отделениями. Как старый солдат наивно гордится потускневшей от времени тупой шашкой с облезлыми ножнами эпохи гражданской войны, так он упрямо таскал тридцатый год этот ихтиозавр дубильного искусства, то меняя с помощью сметливых частников измочаленные ручки, то переставляя намертво защелкивающиеся замки. Портфель напоминал ему цех, где он, кашляя от смущения и гари, принял свою первую в жизни смену и выслушивал дружеские подтрунивания сталеваров, когда углерод прыгал на пять-восемь сотых выше нормы и он, теряя контроль над плавкой, уже видел за огненным щитком
Сегодня он и сам не помнил, как появился у него этот портфель. И если бы и напрягал память — тщетно. Давно умер тот инженер, который был их соседом по лестнице, и в роковую ночь предвоенного года трясущимися руками торопливо сунул портфель его матери. Тогда мать не подала вида, что спрятала портфель, и долго тайно хранила его в чулане, пока не пришел с верным человеком сигнал, и никому не нужны стали торопливые закорючки чужих расчетов, и сын окончил промышленный, дающий право на броню вуз. Тогда-то и дала она сыну чужой, смазанный наново рыбьим жиром портфель, положив туда смену белья, бритвенные принадлежности и термос, ибо домой в те времена возвращались не каждую неделю.
Профессор аккуратно, по пунктам в записной книжке, складывал бумаги: доклад в синей папке с грифом «для служебного», конспект выступления на подсекции и наброски расчетов, список публикаций членов кафедры за последние десять лет — «сорок шесть статей в лучших журналах Союза, Англии и Америки — достаточно, чтобы прибывшие на конференцию оценили школу Октябрьского…». И тут, самолетиком скользнув по воздуху, выпал из пухлого доклада и плавно опустился на вытертый пыльный палас незнакомый ему плотный с алым гербом лист. Профессор, держа неудобно на вытянутой руке портфель, присел на корточки и, не поднимая бумаги, прищуря глаза, прочитал:
«Авторское свидетельство. На основании полномочий… Комитет по делам изобретений выдал настоящее свидетельство… способ выплавки композиционного материала с заданными свойствами… по заявке от апреля… автор Октябрьский Всеволод Николаевич. Зарегистрировано в реестре изобретений. Действие распространяется на всю территорию СССР…»
Снова возвращение.
— Понимаете, я неоднократно предупреждал отца, что это безумие ездить в его годы с такой скоростью. Поршни сношенные, коробка барахлит — зачем старику непременно надо мотаться одному на дачу? Демонстрировать, что дома ему мешают? Играть на нервах?..
Они стояли вдвоем возле облупившегося здания городского морга, и у Ворожцова разламывалась голова от резкого запаха формалина, от неприязненного ощущения многословности, которой оплетал его этот человек с тонкими искусанными губами, высоким лбом и обиженным голосом. Только что были закончены процедуры опознания, вскрытия и протоколирования. Обнаженное, худое тело профессора с багровыми пятнами и странно, неестественно вывернутыми желтыми ступнями стояло у него перед глазами. Першило в горле и мучительно хотелось спать, тем более что смена кончилась, можно было ехать домой, в общежитие, и готовиться к вечерней школе. Как всегда, задания он делал впритык, и нынче снова придется краснеть на семинаре… Надо было возвратить только наследнику портфель, который он все еще инстинктивно прижимал локтем под мышкой, и отправляться восвояси, побриться, принять душ и выкинуть все из головы…
— Скажите, а почему профессор разбросал бумаги из портфеля в момент перед аварией? Что могло его заинтересовать среди них, когда он мчался с такой скоростью?
Ему не хотелось смотреть в глаза собеседнику, и он глупо таращился на осклизлые с розовыми разводами стены больничного пристроя, на дранку, вылезшую местами и похожую на сетку старческих морщин. Было солнечно, но не тепло, а как-то по-осеннему щемяще и грустно усыпано листьями на дорогах с продавленными колеями, обрывками мокрых афиш, обертками от мороженого… Глухой это был переулок, надрывный, хотя и часто приходилось ему здесь утюжить грязь.
— Что-то
я не обратил внимания на это обстоятельство, гражданин лейтенант, — он упорно называл его так, но Ворожцов не спорил: он просто еще раз устало взглянул на испачканные теперь уже черноземом туфли сына профессора. Тот что-то продолжал говорить, глядя на портфель под мышкой и часто моргая. «Не распутаешь здесь ничего, а не ладно было, ох, не ладно», — думал Ворожцов, и вспомнилось ему отцовское лицо в диком гневе с вытаращенными зенками и слюной, кипящей пузырями в красном распахнутом рту. Бил он тогда его люто за украденный в послевоенной деревенской школе чужой завтрак — бутерброд с салом, бил в кровь солдатским жестким ремнем, и всю жизнь помнилась эта наука. Даже шрамы болели к непогоде — изувечил его демобилизованный отец, измызгал, а вот всплыл сейчас некстати — и добром показалось прошлое… «Не гожусь я для этой работы, ей-богу, — надо на физфак поступать, и баста», — думал Ворожцов, между тем как слышалось:— …Всякое в такие годы бывает. Может, тезисы доклада взглянуть захотел, может, имя-отчество приглашенных. Он доскональный был, аккуратный. Конференция сейчас без него срывается, а ведь он всю дорогу только о ней небось думал. Как же с его авторитетом чье-нибудь отчество забыть!..
Последний переброс во времени.
Профессор, шевеля губами, внимательно перечитывал текст, украшенный алой печатью с лентой и тисненым рисунком. На рисунке тонкой иглой гравер изобразил кауперы домен, нефтяные вышки, стреловые краны. Тут же, на фоне домен, картинно подбирал хлеб из валков комбайн довоенной конструкции и шел через плотину электровоз почему-то без дуги… «Московская типография Гознака», — он прочитал даже мелкий нонпарельный текстик внизу.
Только после этого он выпрямился, потирая поясницу, шаркая подошвами, подошел к старому просиженному креслу и бессильно опустился в него. Снова заныла рука. Кололо сердце. Вяло пульсировали вены на кистях…
«Зачем ему надо было делать это тайком?» — думал он и все еще никак не мог сосредоточиться на случившемся. То, что сын зарегистрировал как свою их давнишнюю идею о композиционном материале, идею, которую он сам считал своей лебединой песней, — было для него горько и неожиданно. Эта идея зрела в нем давно, с международной конференции в Кливленде, где ученые разных стран, дымя в кулуарах вонючими сигарами и жестикулируя, когда не хватало знания языков, пытливо искали материал, удовлетворивший бы двум противоречивым требованиям: прочности и эластичности. Обсуждая как-то потом, после возвращения, с сыном эту идею, он высказал мысль о внедрении тонковолокнистой пластмассы в металл, но из-за нехватки времени не мог даже выкроить время для математической обработки. В тот год решался вопрос об их проблемной лаборатории. Нужно было хлопотать в ведомствах, рыться в каталогах оборудования, искать кадры… Мысль о тонких, сверхпрочных усах, заформованных в кристаллическую массу металла, не покидала его, и даже на ученых советах он, задумавшись, рисовал эти чудные микроволокна, словно корешки — почву, скреплявшие от разрушений любимую сталь… И вот перед ним лаконичный листок ведомства Гознака и имя родного человека, единственного, которого и сам он был бы счастлив видеть рядом…
Он вдруг вспомнил, как голодной весной сорок третьего года они втроем — жена, он и мама — придумывали имя жалкому сморщенному комочку, пищавшему в застиранных пеленках из его довоенных рубах. Он тогда не хотел ребенка, страшился лишений и забот, но мать уговорила жену сохранить плод. Молоко меняли на скудный пайковый хлеб на рынке, комнату в бараке обогревали железной печкой, что сварили в цехе ремонтники — сопливые подростки из ремесленного, а сын беспечно улыбался и даже еще без имени агукал уже на второй месяц, когда он приходил выжатый, как половая тряпка, оглохший и вонючий от пота домой. «Всеволод», — решили они, когда прогремела на весь мир весть о Сталинграде, и первый орден вручили ему за боевую броню «тридцатьчетверок», и глупые, стыдные мысли о фронте сменились уверенностью, что именно здесь, в цехе, его боевой пост, его передовая, его раны…
«Всеволод», — прошептал вслух профессор и почувствовал, как на ресницу предательски навернулась слеза. Он моргнул, и бисеринка скользнула на щеку, и тут он вспомнил, что до сих пор не брился. За ночь щетина выросла немного, но, проведя ладонью, он ощущал, как старчески намокли его впалые скулы и дрожала челюсть, западая уголками рта. Что-то шумело снаружи за стенкой — то ли утренний ветер в сосновых кронах, то ли низко летящий на посадку реактивный лайнер… Он заставил себя подняться, включить электробритву, потом долго растирал розовеющую кожу, удивляясь в зеркало, как буйно растет из ушей поросль. В точности как у деда.