Взвод. Офицеры и ополченцы русской литературы
Шрифт:
(Само звучание фамилии его знаково: виднейший русский поэт действительно являл собой воплощённое державное чувство. Вдвойне забавно, что сражался он с бунтовщиком Пугачёвым. Судя по этим фамилиям, перед нами – нравоучительная пьеса эпохи классицизма, а не реальная историческая эпоха.)
Если называть вещи своими именами: Державин – певец экспансии.
Разнообразные его уроки были учтены почти всей русской поэзией, но в данном смысле стоит назвать как минимум три имени, берущие начало в державинских одах: конечно же, Пушкин, безусловно, «грубый» и «гиперболичный» революционно-военный Маяковский и, со всей очевидностью, Бродский – с одой Жукову; хотя точно не только с ней.
Вижу колонны замерших внуков,гроб на лафете, лошади круп.ВетерНе высказанный напрямую, но безусловно осязаемый завет Бродского заключается в том, что, говоря о самых важных вещах – в числе которых было и весьма весомое в его поэтическом мире понятие «империя», – он не видел ни одной причины ссылаться на такие понятия, как «прогресс», и прочую ложную «моральность» новых времён. «На смерть Жукова» вопиет о другом: нет никакого смысла менять интонацию (и даже стихотворный размер), говоря о русских победах полтора века спустя после написания державинского «Снигиря»: вокруг нас – те же самые античные герои.
Победы и смерть героя, говорит Бродский, подлежат лишь Господнему суду; суетливому человеческому суду всё это не подсудно. Ибо кто тут вправе оспорить сказанное героем: «Я воевал». А то, что герой в аду, – так кто из вас уверен, что попадёт в рай? Судя по всему, там и ад особый, солдатский: сухой и выжженный, как отвоёванная степь.
Именно у «грубого» и «невежественного» Державина Бродский позаимствовал то, в чём его едва ли не чаще всего упрекают: высокий штиль, в которой там и сям вдруг врываются совершенно, казалось бы, неожиданные вульгаризмы.
Другой общеизвестный приём Бродского: пафос, вывернутый наизнанку (в том числе за счёт использования архаических форм). Взгляните, к примеру, вот Державин:
И се, как ночь осення, тёмна,Нахмурясь надо мной челом,Хлябь пламенем расселась чёрна,Сверкнул, взревел, ударил гром;И своды потряслися звездны:Стократно отгласились бездны,Гул восшумел, и дождь, и град,Простёрся синий дым полётом,Дуб вспыхнул, холм стал водомётом,И капли радугой блестят.И тут же, не меняя интонации, продолжаем:
Се вид Отечества, гравюра.На лежаке – Солдат и Дура.………………………………………….Луна сверкает, зренье муча.Под ней, как мозг отдельный, туча…Сравните также постсоветские саркастические мотивы Бродского в описании бывшей Отчизны с державинским:
Печальная странаВокруг молчит,Из облаков лунаЧуть-чуть глядит.А эти их, наконец, почти бесконечные сочинения на вольные темы – будь то державинские, в сотню строк, рассуждения о его собачке, или такой же бесконечный свиток, по которому ползает муха Бродского?
В целом мир Державина – населённый императорами и полководцами (и, что скрывать, девками), мир с громыхающими водопадами и холмами, и ещё с книжкой, скажем, Горация, в теньке на лавочке, – это и мир Бродского.
(А над всем этим Бог – для Бродского точно не новозаветный, а ветхозаветный, но, кажется, порой и для Державина тоже – его Бог суров и бесстрастен, он сметает отдельных людей, не деля на царей и рабов; впрочем, богоизбранных россов отмечает и помогает им.)
Есть, конечно же, разница в том, что Бродский в силу разных причин менял ландшафты, а Державин, имея все возможности путешествовать по европам, из России даже не выезжал.
Однако отличное осознание своего (первого) места в поэзии, замешанное при этом на жестокой, аристократической самоиронии, – тоже мало кого единит в той мере, как Бродского и Державина.
Бывали в случае Державина и более неожиданные переклички – к примеру, с поэтом Павлом Коганом, погибшим в 1942 году.
Но мы ещё дойдём до Ганга,Но мы ещё умрём в боях,Чтоб от Японии до АнглииСияла Родина моя.<…>И пусть я покажусь им узкимИ их всесветность оскорблю,Я – патриот. Я воздух русский,Я землю русскую люблю.Эти стихи, написанные Коганом в 1940–1941 годах, пра-основой имеют, конечно же, державинское:
Я рад отечества блаженству:Дай больше, небо, таковых,Российской силы к совершенствуСынов ей верных и прямых!Определения судьбиныТогда исполнятся во всём;Доступим мира мы средины,С Гангеса злато соберём;Гордыню усмирим Китая,Как кедр, наш корень утверждая.Удивительно, но для Ходасевича, написавшего о Державине целую книгу, всё милитаристское в его персонаже любопытства не вызывает и, по сути, игнорируется – Ходасевич посвятил военным одам своего героя полторы страницы, где первым делом посчитал нужным написать, что Державин был «вполне убеждённым противником войны».
Да, однажды Державин обронил, что война – «забава для черни»; но вот, пожалуй, и всё. Действительно, если ты воспринимаешь войну как забаву – ты чернь; для воинов же война – труд и жертвенный путь. Ходасевич в данном случае выглядит почти анекдотично: едва ли не треть лучших стихов Державина написана о воинских победах россов.
«Противником войны» был разве что сам Ходасевич, а Державин был обычным русским человеком, войны не искавшим, но когда она являлась сама – её не бежавшим.
Но чего мы, собственно, хотим от Ходасевича? Это же дети Серебряного века – кто-то придумал уже тогда, что преклоняться пред империей и воспевать Отечество, тем более его военные победы, – моветон; на впавших в «патриотический раж» тогда смотрели в лорнет, свысока… впрочем, потом эта снисходительность поистёрлась в европейских скитаниях, а к некоторым, кто дожил, хоть и запоздало, но пришло отрезвление. Вдруг возникли и гордость, и печаль от невозможности в полной мере разделить счастье русских побед. И выяснилось, что все они – «Леонтьева и Тютчева сумбурные ученики» (это Георгий Иванов, и ключевое слово тут – «сумбурные»).