Windows on the World
Шрифт:
Клубы в Meatpacking District вполне соответствуют его названию: это и впрямь сущие мясные лавки. Модели пляшут, как куски говядины на крючьях. Я спрашиваю у накокаиненного по уши ньюйоркца, где он отдыхает от этого сумасшедшего дома. Он отвечает – на Ибице. Честное слово, некоторые ньюйоркцы неизлечимы. Их невозможно спасти от их апокалипсиса. Красота упертости.
Вышибала в «Cielo» на вид не слишком open-minded.
– Are U on the list? Вы в списках?
– Э-э… yeah, конечно…
– Ваше имя, сэр?
– My name is Oussama. Усама Бен Гребаный Ладен, ОК?
Когда отпускаешь подобные шуточки эдакой роже, надо уметь быстро бегать.
Чтобы писатель боялся книги, которую пишет, – такое нечасто встретишь.
В «Taj» я любуюсь длинноволосой блондинкой в черном – высокой, печальной и окруженной братьями. Сам не знаю, как я с ней заговорил. Может, пролил на нее свой стакан, потому что меня толкнул молодой расхристанный француз. Я прошу
9 час. 47 мин
A hundred times I have thought:
New York is a catastrophe,
And fifty times:
It is a beautiful catastrophe.
Ле Корбюзье
А вы знаете, что Вавилонских башен было две? Археологи не оставили на этот счет никаких сомнений. В Борсиппе, около одного из рукавов Евфрата, в нескольких километрах к югу от Вавилона до сих пор высятся развалины Зиккурата, храма, который, согласно местной традиции, и мусульманской и христианской, был первой Вавилонской башней (Домом семи связующих неба и земли). Эти руины даже и сейчас имеют высоту 47 метров и обломок стены на вершине. Как гласит местная легенда, Бог, в наказание богохульникам, наслал на башню комету, которая врезалась в ее вершину и вызвала пожар, следы которого и по сей день хранят почерневшие плитки (можете проверить на месте).
Но была и вторая башня, чуть севернее. Вторую башню, возведенную в Вавилоне, разрушили ход веков и череда нашествий. Сейчас от нее остались лишь следы фундамента, но, согласно Геродоту (V век до н.э.), который утверждает, что поднимался по ее ступеням, в ней было 7 этажей и 91 метр высоты.
Жили-были две Вавилонские башни-близнецы… в Ираке.
9 час. 48 мин
Арт Шпигельман нашел точное слово: он сказал, что ньюйоркцы обращали лица к Всемирному торговому центру, словно к Мекке. Может, эти башни заполняли какую-то духовную пустоту? На этих двух ногах покоился американский миф. Трудно даже вообразить, что такое был Всемирный торговый центр на закате дня: две светящиеся колонны, а если подойти поближе, тысячи желтых квадратиков, горящие окна мелких контор, гигантская шахматная доска из гладкого стекла; внутри тысячи марионеток снимали телефонную трубку, набирали что-то в текстовых редакторах, ходили взад-вперед со стаканом кока-колы без кофеина в руках, перебирали страшно важные бумаги, рассылали эпохальные e-mail’ы по всему миру; тысячи огней в темноте, сияющий муравейник, атомная станция, с которой все начиналось и которой все кончалось, маяк непобедимого мира, меч, рассекающий облака, – он давал опору ньюйоркцам, когда день угасал, небо багровело и они чувствовали, что на душе у них неспокойно.
9 час. 49 мин
Те немногие, кто еще жив в «Windows», начинают петь «God bless America» Ирвинга Берлина (1939):
While the storm clouds gather far across the sea, Let us swear allegiance to a land that’s free, Let us all be grateful for a land so fair As we raise our voices in a solemn prayer… Когда вдали над морем собираются грозовые тучи, Поклянемся в верности стране что свободна, Исполнимся благодарности к стране столь справедливой, Возвысив голос в торжественной молитве…
(Эту главу понимать буквально.)
9 час. 50 мин
Что
изменилось по сравнению в 80-ми годами: тогда ньюйоркцы говорили «Hi», а теперь – «Hey, what’s up?». В их манере здороваться поубавилось деликатности, зато добавилось удивление. «Hi» вспоминается как улыбчивый, учтивый привет, радость от встречи. «Неу» после катастрофы звучит иначе. В нем мне слышится: «Гляди-ка! а ты чего тут делаешь? ты еще живой? браво». Но, наверно, это опять моя паранойя. Я кружу между билдингами, словно стервятник в поисках падали. Я хожу по вертикальным улицам, вдыхая запах свежего горя. Писатель – это шакал, койот, гиена. Ну дайте же дозу отчаяния, я ищу трагедию, у вас не найдется под рукой небольшого зверства? Я жую жвачку и скорбь сирот.Некоторые критики называют кино окном в мир. Другие говорят то же самое о романе. Искусство – это window on the world. Как дымчатые стекла стеклянных башен, в которых я вижу свое отражение: длинный сутулый силуэт в черном пальто, журавль в очках, меряющий тротуар широкими шагами. Я пытаюсь убежать от этой картины, ускоряю шаг, но она гонится за мной, словно хищная птица. Я пишу автобиографический роман не для того, чтобы сбросить с себя покровы, но чтобы скрыться. Роман – это зеркало без амальгамы: я прячусь за ним, чтобы видеть все, а меня чтобы не видел никто. Зеркало, в которое я смотрюсь, я в конце концов протягиваю другим.
Когда не можешь ответить на вопрос «Почему?», надо хотя бы попробовать ответить на вопрос «Как?».
Грусть не мешает богатым пожилым дамам по-прежнему выгуливать маленьких собачек на Мэдисон-авеню, а подпольным торговцам – выставлять на тротуаре фальшивые сумки от Гуччи, в двух шагах от настоящего магазина Гуччи. По-прежнему существуют вернисажи, где все до единого одеты в черное, существуют заведения, куда пускают по списку, и отели, где все прекрасно – и обстановка, и клиенты. Я все так же хочу повернуть время вспять: в 9.50 я вхожу в дом № 95 по Уолл-стрит посмотреть, проснутся ли во мне прустовские воспоминания при виде здания, где я работал в 80-х. На стене холла по-прежнему висит логотип «Креди Лионнэ», но администратор объясняет, что French Bank уже давно переехал из центра города. Как за десять секунд перейти от Пруста к Модиано? Брошенное помещение. Подозрительный взгляд консьержа. Молчаливые охранники. Загадочные бизнесмены. Память пуста. Неужели я действительно проводил здесь целые дни? Я жду напрасно, из глубин ничего не всплывает.
– Sir, you can’t stay here.
Ко мне медленно приближается плечистый коротышка в униформе.
– But I worked here a long time ago…
Я говорю с испанским акцентом, но делать нечего. Я выброшен из прошлого. Мое прошлое меня не хочет. Мое прошлое отправляет меня за Revolving Door. И я вынужден снова повернуться к нему спиной.
9 час. 51 мин
Wild Trade Center
Кэт Стивенс пел: «Ooh baby baby it’s a wild world». У меня были все его пластинки. Кэт Стивенс был моим кумиром, наряду с Нилом Янгом и Джеймсом Тейлором. Написать столько потрясающих песен, тонких, хрустальных, драгоценных миниатюр! Музыка к «Гарольду и Мод». Единственно верные слова и рвущие душу мелодии, лиричные, но очень простые. Словно этого автора-композитора-исполнителя коснулось нечто большее, чем он сам, словно ему открылся доступ к высшей силе. «Когда я был сам по себе, – заявил он, – и песни приходили сами по себе».
Times leaves you nothing Nothing at all («Time», 1970) Oh mama mama see me, I’m a pop star Oh mama mama see me on the TV («Pop Star», 1970) Trouble oh trouble set me free («Trouble», 1970)
Главная тема Кэта Стивенса – потеря невинности. Начало «Where do the children play?» в 9 час. 51 мин. отзывается странным эхом:
Well I think it’s fine building jumbo planes… Will you tell us when to live Will you tell us when to die?
По «Morning Has Broken», «Home in the Sky» и еще одной, более старой песне, «The View from the Top Can Be oh so Very Lovely» (1967), я бы мог составить целый цитатник предсказаний катастрофы.
Кэт Стивенс обладал простотой истинного поэта, но для меня он воплощал нечто большее. Он был мой брат по одиночеству, мой друг, мой спутник. Я часами сидел босиком на кровати в своей комнате в Техасе, разглядывая конверты его пластинок. От резкого звука его гитары в душе воцарялся покой. В то время конверты пластинок были размером в двенадцать дюймов. Сменив винил на CD, музыка превратилась в «индустрию дисков». Это был ее месседж: музыку больше нельзя созерцать, ее можно только потреблять в пластмассовых коробочках. Я мог бы часами рассказывать вам о плачущей урне. На альбоме «Mona Bone Jakon» изображена серая урна, роняющая слезу. Может, вы знаете более точную метафору нашего времени? Мы создали мир рыдающих «garbage cans». Еще я любил их странные названия: «Tea for the Tillerman», «Teaser and the Firecat» и витиеватые надписи на манер Элтона Джона. И роскошные (журнал «Rolling Stone» писал: «пышные») аранжировки. Скрипки в «Lilywhite» (1970) – самый красивый понт в поп-музыке со времен «Stand by Me» Бена И. Кинга.