Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
– Не так там написано!
– посмеялся я на эти ласки.
– Должен был король ясновельможный отдать мне в вечное владение все урочище между верховьем Ингула и Ингульца, начиная от моей пасеки субботовской через Ингулец и Черный лес до устья речки Бережка и до буераков и с другой стороны до устья речки Каменки в Ингулец.
Смяровский не мог взять в толк, шучу я или в самом деле недоволен данным мне королевским привилеем и хотел бы еще большего. Зато моего генерального писаря осенила догадка, и он склонился над королевским письмом, наверное вспомнив, как был выкуплен мною за клячу из татарской неволи именно в том урочище возле Княжьих Байраков.
– Еще не понял, пане Смяровский?
– удивился я.
– Молвлю о местах, которые панове шляхта должны были бы запомнить навеки. Желтые Воды! Там
Не умел я сдерживать своего гнева. Смяровский был для меня словно бы последней зловещей шляхетской скверной, которую я непременно должен отринуть. Выговский раскрыл было рот, хотел, может, дать какой-нибудь благой совет, - я сердито махнул рукой: ко всем чертям!
Смяровский должен был пойти ни с чем, сидеть в Чигирине и ждать неведомо чего.
Ночью состоялась у меня секретная рада со старшиной. Я велел Чарноте перевести армату из-за Днепра - из Переяслава в Мошны, к передовой орде Карач-мурзы, кочевавшей под Черным лесом, послал гонцов предупредить, чтобы она была готова к походу за две недели до троицы. Тем временем буджакские татары готовы были идти к Днестру, хан тоже должен был теперь являться каждый раз на мой зов, потому что имел такое веление из Стамбула от самого султана.
Так весна должна была стать для нас снова войною. Неужели каждая новая весна будет нести и новую войну - и до каких пор? Печаль власти. Странное дело: чем больше у меня было власти, тем меньше мог сделать! Делалось вроде бы больше и полезнее по всей земле нашей, но уже не мною, а полковниками, сотниками, просто казачеством и еще неизвестно кем, а у меня все убегало из рук, события надвигались на меня зловеще и угрожающе, моя личность словно бы растекалась, становилась исчезающей, оставалось для меня одно лишь мое имя гетманское, а в руках - ничего. Когда-то в Субботове на пасеке чувствовал себя намного тверже и увереннее. Может, потому после Переяслава попытался уединиться с Матроной в старом гнезде своем, но и Матрона не дала успокоения, в сердце моем билась тревога за народ и землю, а над Матронкой неотступно стояла пани Раина, хотя и невидимая и не присутствующая, но всегда сущая, как бы за дверью. А те, что за дверью, страшнее тех, что сидят с тобой за столом...
Я не спал в Субботове, не мог спать и в Чигирине. Ходил по двору, прислушивался к темному весеннему небу, которое откликалось то журавлиными стонами, то клекотом диких гусей, то молчанием затаенным и угрожающим. В степи все с неба и от неба. Земля человеку вечный друг, а небо - вечная угроза и беда. Поэтому мысль возносится к небу, чтобы защититься. Когда человек оторвется мыслью от неба, он погибнет. Но тут было не только небо был еще Чигирин. Чигирин - межа между нетронутой степью и шляхетскими заимками. То, что стоит на меже, всегда таит в себе неожиданность и угрозу. Думал ли кто, что когда-нибудь осуществится это предназначение пограничного Чигирина?
Может, непокой, который сужден был Чигирину уже с момента его зарождения, теперь передавался мне, и поэтому мое смятение и растревоженность не имеют границ, и я будто больной, в страданиях и сожалениях, лишенный доступных всем смертным благ и удовольствий, забыл о страсти, гордости и тщеславии, в постоянном ожидании если и не смерти, то чего-то очень уж похожего на нее, неспособный воспользоваться тем наивысшим благом, которое добыл для народа своего, а значит, и для самого себя, но теперь получалось - не для себя, не для себя. Ибо разве не наивысшую свободу имеем в любви, а для меня любовь каждый раз оборачивалась словно бы иезуитским смешением бесконечного совершенства и греховной природы человека. Я ведь жаждал чистоты, а не иезуитского смешения, идеалов, а не естественности, абсолютов, а не приспособленческих относительностей. Все относительно на свете, но только не человек и не его жизнь, за которую я должен был бороться со всеми силами земли и неба, со всеми стихиями и смертями.
Зегармистр Циприан порождался не землей и не темным небом, он порождался тьмой. Невидимо возникал на пути моих ночных блужданий, сливаясь
с тьмой, темным голосом на своей химерной латыни бормотал что-то, пытаясь пробиться к моему сознанию, а я не вслушивался в его слова, потому что не было в них ни смысла, ни потребности для меня. Однако в ту ночь, когда я выпроводил пана Смяровского, собственно выгнав его из своего дома, и стал на крыльце, вслушиваясь в низкий журавлиный плач над моей землею, пан Циприан возник неожиданно, как всегда, но не отступил в темноту незамеченным, а все-таки пробился к моему слуху своей беспорядочной речью, потому что на этот раз попал в мою боль и в мою растревоженность.– Меркурий где-то угрожает Юпитеру, - сказал пан Циприан, собственно не обращаясь ни к кому, сказал, лишь бы сказать, по своему обыкновению, будто в пространство, ко всем и ни к кому.
Я молчал.
– Меркурий - это Гермес, впрочем, - объяснил он.
– Посланец всех богов и бог всяких обманщиков.
Так, будто я сам не знал, что Меркурий - это Гермес и чей он бог.
– Пан принцепс принимал этого Смяровского?
– Неожиданно от дел астральных перешел он к земным. Называл меня принцепсом, то есть князем, потому что в латыни не было слова "гетман" (говорят, что происходит оно чуть ли не от литовского князя Гедимина), но мне было все равно, как меня будет называть этот приблудный человек, ведь я его никогда не слушал.
– Велел ли пан принцепс хотя бы отобрать у него оружие, как-то допуская его к своей особе?
– назойливо допытывался пан Циприан, нисколько не смущаясь моим молчанием.
– Может, еще позвал бы джур, чтобы держали пана Смяровского за руки, будто перед султаном турецким?
– засмеялся я на эти его предостережения. Он же посол, а послы идут к нам так, как сами того хотят, - с саблей, а то и с колчаном.
– Впрочем, - осторожно заговорил снова зегармистр, - хотел бы растолковать пану принцепсу, что тот пан не есть собственно послом обычным, а только где-то послом смерти.
– Чьей же? Может, и это знаешь, пан зегармистр, читая в звездах и знаках небесных?
– Где-то, может, и самого пана принцепса, - голос пана Циприана стал совсем бесцветным, уже и не голос людской, а сама словно бы тьма обращалась ко мне зловеще, но одновременно и щадяще.
– Впрочем, я не знаю, однако еще в Переяславе как-то был довольно близко от пана Смяровского и слыхал, как он угрожал, но сожалел, что не имеет денег для найма убийц, и вельми ругал за это пана Киселя. Ныне же планеты расположились как-то не вельми благоприятно, и Меркурий угрожает Юпитеру, несмотря на свою мизерность.
Он исчез сам по себе, без каких-либо моих усилий, без моего гнева и принуждения. Оставил меня с думами о смерти, со страхом смерти, который тяжелее самой смерти. Может, он и подослан был самим Смяровским, чтобы попытаться еще и таким образом изжить со свету казацкого гетмана? Так, будто не ведал я о том, сколько смертей посылали на мою голову в течение этого года все мои враги, начиная с паскуднейшего шляхтича и кончая самим королем? Королевские канцлеры удивлялись, почему я до сих пор жив, - мне говорили об этом. На сейме послы обсуждали способы "усмирения" Хмельницкого, считая мою смерть самым лучшим способом, - я знал об этом. В костелах ксендзы просили у бога моей погибели, - слышал эти молитвы их бог или нет, а я слышал, и слышал анафемы католические, страшные своим красноречием: "Да будет проклят с душой, телом, разумом, мыслью, всеми внутренними и внешними смыслами своими; да будет проклят в городах, селах, полях и во всех дорогах твоих; да будет проклят слышащий и спящий; да будет проклят едящий и пьющий, ходящий и сидящий; да будет проклято его тело, мозг, кости, жилы и все члены его от самой стопы до макушки; да будет гнилым; да придет на него проклятье, которое через Моисея в законе на вины безбожности господь допустил; да будет вычеркнуто и стерто имя его из книг живота и с праведными написано пусть не будет; да будет часть и наследство дедов его с Каином-братоубийцей, с Дафаном, Авироном и Сапфирой, с Симоном-волхвом, Иудой-предателем, с теми, что молвили богу: отступи от нас, известности даров твоих не хотим; да сгинет в день Судный без покаяния: пусть сожрет его огонь вечный с дьяволом его и ангелами его. Анафема ему, анафема, анафема, буди, буди!"