Я буду всегда с тобой
Шрифт:
Об этом помнить было сейчас нельзя, такая память держалась сегодня в тайне, тут уж никакое лауреатство не помогло бы уберечь голову, упомяни он об этом где-либо.
Из зала высокой поступью пришла мелодия «Священной войны». Значит, торжество завершилось, война, объявшая Советский Союз, перевалила двухлетний возраст, и неизвестно, сколько их ещё будет, этих промежуточных юбилеев.
И снова явилось воспоминание из далёкого теперь уже прошлого. Опять Первая мировая. Москва вроде бы – да, Москва. Письмо Рильке, поэта, царство ему небесное, они знакомы были с ним по Парижу, виделись у Родена, встречались в Риме, адресовано письмо не ему, писано по-немецки, странным образом попало в Россию, и не откуда-нибудь, из Мюнхена, почти из сердца кайзеровской
Рза помнил письмо на память, и как-то оно очень перекликалось с сегодняшним состоянием мира.
«Даже теперь, когда уже так много говорят о страшном превосходстве и о достигнутых повсюду успехах, кто мог бы сказать, что, в сущности, произойдёт с нами и многие ли из выживших в этом году сумеют остаться людьми? Мне это причиняет невыразимую боль, и я целыми неделями думаю о тех, кто успел умереть раньше, и завидую им, что они всё это видят уже не отсюда. Ведь где-нибудь в мировом пространстве должны быть такие места, откуда весь этот ужас представляется всего лишь явлением природы, одним из ритмических потрясений вселенной, неколебимой в своём бытии даже там, где мы гибнем. А погибая, мы, разумеется, переходим в высший круг бытия – там мы сможем наблюдать всю полноту катастрофы и внезапно поймём что-нибудь и о смерти; может быть, именно в этом смысл этой ужасной войны; может быть, это только эксперимент, проходящий перед глазами неизвестного нам наблюдателя, – если только мыслимо существование безошибочного глаза, зоркого, испытующего глаза исследователя, который изучает это так же, как изучают прочность горной породы, и устанавливает следующую, более высокую степень жизненной прочности в этом кипении смерти…» [1]
1
Перевод И. Рожанского.
вжав кулак в обвислую щёку, жевал унылую песенную жвачку художник-инвалид Хоменков, приблудившийся к Дому ненца по причине отсутствия местожительства и кормящийся оформительскими работами да подкраской облупившихся стен. Пел он песню единственно для себя, его не слушали, гул разговоров сливался с сизым табачным маревом, потому что уже где-то к пяти затянувшееся праздничное застолье перевалило официальную фазу и перешло в вольную.
Способствовало этому переходу отсутствие первых лиц партийного и советского руководства, начальства из служб и ведомств Комиссариата внутренних дел и аппарата госбезопасности, гражданской и военной прокуратуры, суда окружного и городского, начальника городской милиции и прочих представителей власти, которым не положено по ранжиру панибратствовать за общим столом с руководителями низшего ранга и представителями трудовых коллективов, – они укатили праздновать в окрисполком, отсюда неподалёку.
Там, на улице Республики, бывшей Царской, стол, наверное, был богаче, – во-первых, ждали омское начальство из областного УНКГБ (начальник, полковник Быков, это выяснилось потом, послал вместо себя зама, подполковника Гаранина; ждали на праздник и Дымобыкова, шутили, впрочем, на ухо: «Дымобыкова без Быкова не бывает», но генерал не приехал тоже); во-вторых, и это было важнее, представители местного руководства, приглашённые за исполкомовский стол, завоевали себе право на праздник.
Но и за столом в Доме ненца люди не чувствовали себя обиженными, присутствующие здесь понимали, что начальство начальству рознь, приятно, конечно, сознавать, что первый секретарь окружкома закусывает тем же самым налимом и пьёт из тех же самых запасов, которыми потчуют и тебя, а начальник райотдела
НКГБ встаёт под те же самые тосты, под которые вскакиваешь и ты, только стоит ли переживать из-за этого, тем более что товарищи из потребсоюза позаботились о хлебе насущном. Зачем девчонка резко тормознула?Снаряды от толчка разорвались.И у руля навеки ты уснула —Своей судьбе за это поклонись.Хоменков допел до конца и опять потянулся к стопке, выпил, закусил балыком и мутным глазом оглядел стол:
– Лауреат, не вижу лауреата. Тебя вижу, – взгляд его встретился с узким лицом помреда газеты «Нарьяна нгэрм» товарищем Цехановским, – а этого… ну, как его… ненавижу. Тьфу… не вижу, ненавижу, какая разница!
– Не пей больше, – посоветовал ему сосед по столу. – Вино – это пойло к сумасшествию.
– Видел руку? – Инвалид тряхнул обшлагом и обнажил до локтя левую руку. Правой, от плечевой кости и ниже, у Хоменкова не было. – Я художник, я ею заборы крашу. И она у меня одна, не как у некоторых… как их… лауреатов. Держи мускул, щупай, не бойся. Я ею гирю трёхпудовую подымаю, я в мишень стреляю с неё без промаха. А он двумя свои скульптуры ваяет. Давай выпьем. За то, что у него две руки. За талант. За лауреата. Мерзавец… Знаю, всё про него знаю… Откупился, сбежал от славы… Теперь в зоне собирается отсидеться… Лауреат! Кто видел лауреата? Хочу выпить за великого человека.
– А и вправду, – подхватил Цехановский, – почему Степан Дмитриевич отсутствует? Товарищи, а где наш лауреат? Неудобно всё же без лауреата.
– Я найду. – Хоменков поднялся и, шатнувшись, поковылял к выходу. Но в дверях был едва не сбит запыхавшимся товарищем Ливенштольцем.
– Пропустите, – пропыхтел Ливенштольц, придержав художника за рукав и тем самым не допустив падения. И, сразу же о нём позабыв, с шумом устремился к начальству. – Беда, Илья Николаевич! Туземную одежду похитили!
– Какую ещё туземную? – Казорин недовольно поморщился. – Что значит «похитили»?
– Сами эти ироды и похитили, своё барахло оставили, а в той, что танцевали, ушли.
Окружающие с интересом прислушивались.
Еремей Евгеньевич был лилов – от пятнадцати граммов спирта (больше он позволить себе не мог), выпитого в самом начале за здоровье маршала Сталина, Верховного главнокомандующего страны, и переживаний за похищенное имущество, имеющее инвентарные номера и числящееся за ним лично.
– Это вызов? – спросил Казорин, глядя, как в глазах Ливенштольца плавают притухшие светляки. – Сейчас, когда ходят разговоры про мандаладу, это можно воспринимать как вызов? В такой тем более день.
– Я не знаю. – Ливенштольц растерялся. – Им одеваться не во что. Хотя в свете разговоров про мандаладу… Нет, всё это по недомыслию, несознательно. Ну, туземцы, ну что с них взять.
Вернулся от дверей Хоменков:
– Несознательно… хе-хе… несознательно. Вон, сознательные премии получают для того, чтобы потом с несознательными по тундре шастать. Я найду товарища лауреата. Мандалада, не мандалада, но я найду. В мастерскую к нему пойду, вытащу его на свет электрический. Отлынивать от праздника – это поза, недозволительная для творческого работника. Я заборы крашу, а он отлынивает. Если, понимаете, знаменитость, значит, понимаете, и отлынивать?
Хоменков навис над столом, точнее, над пригубленной стопкой, стоявшей перед начальником Дома ненца, тот её не успел допить, остановленный явлением Ливенштольца.
Зачем девчонка резко тормознула?Снаряды от толчка разорвались… —сопроводил он хватательное движение куплетом из популярной песни и выпил из пригубленного сосуда.
Казорин на него не обиделся, сам имея к товарищу лауреату претензии различного свойства, в частности, по поводу примуса и открытого огня в мастерской.