Я была Алисой
Шрифт:
Прикс решительно зашагала к вагону. Она протянула руки к Эдит и помогла ей спуститься. Соскользнув с сиденья, я приблизилась к верхней ступеньке — всего в двух вагонах от нас от двигателя валил пар — и посмотрела на Прикс. Я стойко выдержала ее взгляд. А она размахнулась и со всей силы влепила мне пощечину. Из глаз у меня брызнули слезы, но и сквозь них я видела ужасную улыбку, расколовшую ее уродливое темное лицо надвое.
Не говоря ни слова, она схватила меня за руку и грубо сдернула с поезда — я вывихнула лодыжку, еще чуть-чуть, и я бы упала с последней ступеньки — и потащила меня прочь к ожидавшему нас экипажу. Но я все же успела бросить взгляд назад. Мистер Доджсон остался стоять на платформе один с цилиндром
Казалось, он только что лишился чего-то очень ценного.
Я долго не видела его после этого. Прикс с Иной заморочили маме голову правдивыми словами, которые, однако, не были полной правдой. Я слышала, как они шептались и, словно две гарпии или ведьмы, строили козни. «Когда я нашла их, на ней почти не было одежды. Когда я видела их на фейерверках, она сидела, склонив голову ему на грудь. Она сказала, будто знает все о том, откуда берутся дети. Мама, они целовались, я сама видела. Он целовал ее, как папа целует тебя. Я тоже это видела, мадам… я видела это в его глазах».
Затем мама приказала мне показать его письма:
Помните ли Вы, как Вы валялись в траве, а я стоял и смотрел на Вас?
С ужасным, душераздирающим — и гневным — криком мама ворвалась в детскую и стала шарить в моих вещах: в прелестной шкатулочке, где хранились мои сокровища, в моих рисунках, в моих шкафах и сундуках. Она что-то искала, она искала нечто большее. Она взяла письма и, бросив в камин детской, стала перемешивать их и разрывать кочергой, при этом не переставая кричать и говорить вещи, которых я не понимала:
— Гадкая, гадкая девчонка! Ужасный человек! Ты погибла, вот что это значит! Погибла! Теперь тебя никто не возьмет!
Я дергала ее за руку. Все это казалось мне насилием.
— Ты не можешь читать мои письма! Не имеешь права! — Горячие, злые слезы побежали по моим щекам при виде горящих бумаг.
Одним лишь своим взглядом, одним уничтожающим, полным отвращения взглядом мама запретила мне плакать.
Впрочем, говорить она мне не запрещала. Но я молчала. За все это время я больше не проронила ни слова. Я просто сидела и слушала, как они уничтожают мистера Доджсона из-за меня — из-за нас — навсегда. Они по-всякому обзывали его и уговаривали папу уволить мистера Доджсона из колледжа. Лишь много позже, когда у меня появились собственные дети, я задалась вопросом: отчего действительно папе не пришло в голову уволить его?
Я не сказала ни слова в защиту мистера Доджсона. Зная, что он невиновен, я прежде всего пыталась оправдать себя. Я пряталась за свой возраст, ибо по крайней мере мой возраст для них являлся неоспоримым оправданием: они говорили и мне, и друг другу, что я, к счастью, мала, слишком мала. А вот мистеру Доджсону оправданий не нашлось. Ведь он в конце концов взрослый человек. А взрослые, как мне казалось, за пределами Страны чудес должны вести себя по-другому. Взрослые должны знать — что к чему.
Таким образом, своим молчанием я закрыла ему путь в Страну чудес. Через много лет он так же поступит со мной.
И это будет единственным, чего мы оба заслужили вместо счастья.
Я открыла глаза. Вытянувшиеся тени сгустились. От огня в камине осталось лишь уютное мерцание. Тлеющие угольки лениво подмигивали мне. Мое тело затекло от неподвижного лежания на кушетке, и я пошевелилась. Должно быть, я так пролежала около часа, не меньше.
Сев на шезлонге, я завернулась в плед, как в шаль, часто моргая старыми слезящимися глазами, но усталость прошла. Вдруг я ощутила прилив
сил. Мысли мои прояснились, от былой сумятицы, подозрений, затмевавших сознание, не осталось и следа.Мне все стало ясно. Наконец-то мои воспоминания стали воистину моими.
В памяти воскресли собственные слова, сказанные юному Питеру: «Полагаю, в определенный момент нам придется решить, какие воспоминания хранить, а какие отбросить».
Я направляюсь к письменному столу. Письмо Ины все еще там, я до сих пор на него не ответила. Усевшись за стол и снова водрузив на нос очки, я развязала ленточку, которой были перехвачены послания, и дрожащими пальцами развернула их, заставляя себя еще раз, последний, прочитать их:
Любовь моя,
я извелась от тревоги за тебя. Мне следует держаться отстраненно и с достоинством, внешне проявляя умеренное беспокойство, ибо как дочь декана я, разумеется, должна с нетерпением ждать вестей о твоем здоровье.
Мои письма к Лео, те, что я писала во время его болезни, но не отправила. Я собиралась когда-нибудь показать их ему, но этот день так и не настал.
Есть тут и другие письма: Алану и Рексу, написанные после их гибели. Письма убитой горем матери своим павшим в бою сыновьям. Письма, которые я никогда не показывала Реджи, хотя теперь понимаю, — слишком поздно, — что, возможно, он нашел бы в них успокоение.
Вот письмо Ины. А также письмо к ней, которое я начала, но так и не закончила. Письмо, которое до сегодняшней минуты я не могла написать.
И все-таки писать его я не стану. Не мне на него отвечать.
Я беру письма и решительно иду к камину. Пододвинув к нему низенькую плетеную скамеечку, я сажусь на нее и прижимаю пачку к сердцу — ведь в них как-никак заключена моя любовь, которая живет во мне. Слишком смело я начала. Слишком хотела любви и верила, что все последовавшие затем события случились по моей вине: потеря Лео, Эдит, жизнь с человеком, в своей любви к которому я убедилась, когда уже было слишком поздно, рождение трех сыновей, двое из которых пали на поле брани. Все, кого я любила, умерли, а я продолжала жить. Это ли не трагедия?
Или это фантазия? Чудесная детская сказка?
Ибо сказка о девочке до сих пор существует.
Прочие истории — воспоминания — принадлежат мне, и я могу поступать с ними, как мне вздумается, ибо миру интересна лишь первая сказка. Так и должно быть. Она — я — должна продолжать жить в образе счастливой, храброй девочки, которая все головоломки решает с помощью здравого смысла и терпения.
Я подношу пачку писем к губам, целую их — ибо если я не могу дать волю своим чувствам сейчас, в восемьдесят лет, когда еще я это сделаю? — и медленно бросаю на тлеющие угли. Я не толкаю их кочергой и не рву. Я просто смотрю, как темнеют кончики листов бумаги, которые затем сворачиваются и горят.
И все же они не исчезли. Они остались во мне, все до одного — Лео, Эдит, Алан, Рекс, Реджи. Уходя, я заберу их всех с собой. А до этого уж недолго осталось, что я чувствую своим изможденным сердцем, сердцем, которое много раз разрывалось на части и сшивалось снова. Нитки вытерлись и истончились, как черная шелковая ленточка в моих руках. Скоро они не выдержат.
«Это не мой выбор», — сказал Питер.
«Он мой», — сказала я. Так оно и есть, я его сделала. Я делаю его и сейчас.
Все восемьдесят лет я была то цыганочкой, то музой, то возлюбленной, то матерью, то женой. Но для одного человека и для всего мира я навсегда останусь семилетней девочкой по имени Алиса. Вот единственное послание, которое должно сохраниться. Вот память, которую нужно оставить, решила я, глядя на то, как исчезает все остальное, превращаясь в угольки, пепел и, наконец, в дым, который поднимается вверх по каминной трубе и, вырвавшись на холод, медленно опускается на мирные земли Каффнеллза.