Я - чеченец
Шрифт:
Теперь всегда будет так. Теперь всегда будет так? О чем бы я не вспоминал, нити памяти приводят меня к войне…
Много лет назад, на крыше гаража, молясь восходящему солнцу, я выпросил у него не только жизнь своего щенка; еще не зная того, я просил светило о своем отце, которого пес спасет от смерти.
И можно еще писать. Но где-то нужно поставить точку. Все заканчивается. Эту повесть тоже надо закончить, и чем раньше — тем лучше.
Где-то внутри, наверное, я, скрывая это от всех и от самого себя, верю, еще верю в то, что я должен написать об этом повесть и поставить точку. И тогда все закончится. Сны, память, война. Все мои страхи. Ведь это мои страхи, а я закрою глаза, я поставлю точку, и паука больше не будет, и все кончится.
Но пока магия моих слов была бессильна. Я уже писал, но, видите, я пишу снова. Может, получится на этот раз? Я не могу запретить себе
А потом я провожал отца на вокзале. Он приезжал ко мне в Петербург, мы провели вместе две недели, мы любили друг друга, как в первый раз. Была зима, но наши чувства были свежими, весенними, такого не говорят о сыновней любви, но почему? Она сильнее и чище любви к женщине. И она бывает, бывает снова, как в первый раз. Мы разговаривали часами, вместе готовили еду, гуляли. Мы не могли надышаться друг другом. Мы были счастливы вдвоем, он и я — одно целое. И еще, десятки, сотни наших предков, до светловолосого Эра и дальше, все были в нас и разговаривали друг с другом. И это не казалось нам сумасшествием.
А потом я провожал отца на вокзале. Я обнял отца, прижался теплым лицом к его небритой щеке. Дома я не смог бы так сделать. Но мы в России. Никто не видит. Было еще несколько минут до отправления поезда, и отец говорил.
Да, черешни мы срубили, но так даже лучше. Все равно соседские мальчишки лазили, ветки обламывали, приходилось ругаться. Теперь в саду просторнее. Другие деревья разрослись. Каждый год хороший урожай. И его никто не ест, никакие вредители. Много птиц, очень много птиц. Когда стали бомбить и обстреливать леса, лесные птицы прилетели в село, они жмутся к людям, селятся в садах. Теперь их много, они поют, порхают по веткам. Дрозды, дятлы, снегири, синицы, кого только нет! И всех вредителей подъели начисто, никакие химикаты не нужны. И ласточки, знаешь, снова стали прилетать ласточки! Над нашим порогом слепили гнездо… И… может, все будет по-прежнему?..
И я услышал невысказанное: «Может, ты вернешься домой, сын?» Грустно улыбнулся, ответил. Одна ласточка еще не делает весны, папа.
И поезд уехал. Я вернулся к себе. Я выключу телефоны, закрою двери, я буду спать. Мне приснятся горы, Черные горы, и синие, у линии горизонта. Мне приснятся сады, полные цветов и фруктов, купаемые в пении птиц. И мама выйдет на порог, щурясь от весеннего солнца. И перед тем, как все будет кончено, и свернется шлейф родовой памяти, я увижу себя ласточкой, ангелом на светлом пути. И упаду в небо.
Почему не падает небо
Венок сонетов
Каждый вечер, после восьми часов я остаюсь здесь один. Вереницы комнат заполнены старой мебелью, архивами, в конторе стоят компьютеры, в апартаментах — диван, шкаф и телевизор. Я работаю здесь, и тут же живу. Я живу здесь, потому что это очень удобно — путь от работы до дома занимает не более минуты. Потому что здесь все равно должен кто-то жить, чтобы отвечать на поздние телефонные звонки. Чтобы в окнах зажигался и гас свет, и люди с недобрыми намерениями обходили это место стороной. Так я объясняю редким людям, которые спрашивают. Так я объясняю себе. Это неправда.
На самом деле я живу здесь, потому что мне больше негде жить. Потому что у меня нет дома. У каждого есть дом. Там, где он жил, где жили его родители. Избушка в деревне или комната в коммунальной квартире. У птиц есть гнезда, у зверей норы. Мне негде приклонить свою голову. Хотя я — обычная тень, одна из миллиардов теней.
И у меня есть дом. Сейчас он стоит, пустой и темный. Тяжелая, холодная осень. Стекла не вставлены после взрыва у комендатуры. Вон она, комендатура — ее видно, если встать на веранде. Впрочем, веранды уже нет. И стекол нет. Никто больше не вставляет стекла. Это бессмысленно — вставлять стекла. Стекла лопаются при взрывах. В доме пусто. Все, что можно продать или обменять на стакан анаши, увезли русские солдаты, заезжавшие на бэтээре в мой двор. То, что оставили солдаты, пропил дядя алкоголик, которому отец поручил жить здесь и присматривать за домом. Вчера я видел сон. Сад, в самом центре которого — большая раскидистая черешня. По бокам от нее — сестренки райского дерева. Я помню, как мы с отцом посадили их. Как они росли, как невестились белыми цветами каждую весну. Это только сон. Черешни срублены, и корявые пеньки торчат над серой землей.
И я иду по длинному коридору. Из комнаты в комнату. У нас часто бывали гости, и почти всегда говорили, что в нашем доме можно заблудиться. Я не понимал их тогда. Но стал понимать позже. Обитая в тесных квартирах, комнатах, углах. Где точно нельзя заблудиться. В нашем доме можно было заблудиться. У каждого ребенка была своя комната, у родителей своя, в центральной комнате мы собирались смотреть телевизор и читать вслух «Литературную газету», в
отдельной комнате была библиотека и принимали гостей, кроме кухни была столовая, хотя летом мы любили обедать на просторной застекленной веранде. И читать книги, лежа на продавленной тахте в куче старых ватных одеял.Книги. Они пошли на растопку в ту зиму, когда сестра и ее муж пытались обогреть хотя бы одну комнату. Здесь же, на буржуйке и готовили, и грели воду для мытья. И вот они — обрывки глянцевой бумаги, опаленные по краям. Большая Советская Энциклопедия — ее хватило надолго. Плотные листы и картонные переплеты занимались плохо, но горели долго, почти так же долго, как поленья ивовых деревьев.
В переулке было три длинных коттеджа, разделенных каждый на две половины — всего шесть семей. Мы жили без названия улицы и номеров домов. Однажды решили написать в исполком коллективную просьбу. Мнения о названии разделились. Отец предложил — переулок Ивовый. В нашем дворе росли огромные плакучие ивы, видные издалека и заливавшие изумрудно-зеленым тоном перспективу переулка, откуда бы вы на него ни смотрели. Как не любили их мои сестры! В любое время года осыпались листья, ветки и мама отдавала указание подметать широкий двор. Я тоже подметал, или, чаще, вывозил на добротной самодельной телеге, сконструированной дядей алкоголиком, мусор. А потом бежал в библиотеку, к книгам.
Может быть, что-то осталось после зимы? Внушительные фолианты академических переводов Риг-Веды и Махабхараты, собрания сочинений с золотым тиснением на зеленом переплете — Толстой, Бунин, Тургенев, Чехов. В синем переплете — Джон Стейнбек. Сергей Есенин в разных изданиях. Любимое — томик избранных стихотворений Николая Гумилева и красная тонкая книжица в твердом переплете со знаком трилистника: Хорхе Луис Борхес.
А переулок так никак и не назвали. И предпоследний штамп в моем советском паспорте — усадьба совхоза «Джалка». Так назывался наш совхоз. Название давали в советские времена. По имени речки, протекающей по селу. По нашему селу протекает речка Басс. А Джалка течет под Гудермесом. Но где-то наверху перепутали. Совхоз в поселке под Гудермесом назвали «Басс», а наш — «Джалка». В поселке Джалка на берегу одноименной речушки у нас были родственники. Мой двоюродный брат.
Их предали. Молодых, совсем еще мальчиков из диверсионной группы послали вперед — минировать дороги перед наступающими федеральными войсками. Он был очень способным. Дома мастерил всяческие хитроумные механизмы и еще разводил цветы в оранжерее. В его оранжерее всегда — даже зимой — были цветы. Из него вышел хороший подрывник. Их послали вперед. А командиры в это время продавали их трупы русским генералам. Они были еще живыми, когда командиры продавали их трупы русским генералам. Гудермес сдали без боя. Диверсионная группа попала в окружение. Их убивали с безопасного расстояния, долго и весело. Победа была оплачена. Трупы привезли на грузовике и вывалили на центральной площади города. Матери с воем откапывали в груде тел своего ребенка и несли домой. Как они могли их нести, отяжелевших со смертью, на тонких морщинистых руках? Это все равно. Другое. Пустые, обезумевшие глаза, окаменевшее сердце — как нести свое сердце теперь дальше, такое большое, тяжелое, ненужное?
За моим окном поздняя белая петербургская осень. Тишина старого переулка. Тишина дореволюционного дома. И воспоминания. Как взрывы. Когда-то моя память была земляничной поляной. Теперь моя память — это минное поле.
Мне было пятнадцать или шестнадцать, я написал две новеллы. Новеллы получились жуткими. В первой, длинной, в готическом стиле повествовалось об оборотнях — волке и лисице, пришедших на карнавал в город Альраун. Их маски были лучшими на карнавале. Настоящие звериные головы на человеческих плечах! И в каждом трактире, куда они заходили, после их ухода деревянные полы пропитывались красной, как молодое вино, кровью. Они попали в замок и сели за длинный стол рыцаря — владельца замка. Сына великого крестоносца, в одном из героических походов во славу Христа убившего в числе сотен мирных селян отца и мать двух младенцев. Язычники. Они были верны обычаям предков и не хотели принимать Спасителя. Он окрестил их — мечом. Детей велел кинуть в обоз. Ночью во время стоянки в лесу на лагерь напали дикие звери. Многие рыцари лежали наутро с перерезанными от уха до уха глотками. А дети — мальчик и девочка — пропали. Эту семейную легенду помнил молодой хозяин замка и за длинным столом он потребовал, чтобы все гости сняли маски. Только двое ряженых — с волчьей и лисьей головами — не сняли масок. Рыцарь принял бой и победил оборотней. Острым мечом он снес с их плеч звериные головы и, насадив на длинное копье, швырнул в очаг. Пламя вырвалось из камина неистовым ураганом. В ту ночь город Альраун сгорел дотла. Жители соседних деревень утверждали, что видели в пламени и дыму пожарища над городом силуэты чудовищных зверей — волка и лисицы — бегущих по небу.