Я диктую. Воспоминания
Шрифт:
В тот вечер я был потрясен, видя, как один из моих старинных приятелей с трудом управляется со вставной челюстью. Лицо у него было в морщинах, но глаза сверкали той же радостью жизни, что и прежде. Другой приятель, несколько моложе, страшно разжирел и страдал от одышки.
Но не это поразило меня больше всего. Само собой, после обеда мы поболтали. Говорили о жизни и о старости: одних она уже настигла, к другим только подкрадывалась.
Я был удивлен, когда то один, то другой принимался рассказывать анекдоты и воспоминания тридцатилетней давности, которые я слышал от них уже сотни раз.
И теперь, беря в руки микрофон, я со страхом
Вспоминаю, между прочим, Саша Гитри (думаю, что теперь могу назвать его имя), который считался самым остроумным человеком в Париже; хозяйки салонов рвали его на части. Но я неоднократно слышал, как он с одинаковыми интонациями, с одинаковыми жестами рассказывал одни и те же истории.
А ведь, ей-богу, за свою жизнь он имел случай общаться с самыми разными людьми. Но удержал, казалось, в памяти всего несколько историй, которые рассказывал до бесконечности.
Жан Кокто, которого я знал много лет (думаю, я имею право упомянуть и его) и который всю жизнь слыл этаким озорным ребенком — вспышкопускателем, признавался мне, что перед выходом в свет, как это тогда называлось и до чего Кокто был очень падок, он долгие часы валялся в постели, репетируя номер, который собирался показать вечером.
Могу то же самое сказать и про Андре Жида; он как-то признался мне, что в ожидании светской или иной встречи репетирует перед зеркалом фразы, которые произнесет.
Другой мой хороший друг — его я тоже вправе упомянуть, поскольку он вошел в историю, — мэтр Морис Гарсон [102] , имел репертуар относительно ограниченный, но настолько тщательно отработанный, что весомым было буквально каждое его слово.
Эти туманные воспоминания перед дневным сном навеяли на меня грусть. Только что я упомянул, правда, не всегда называя фамилии, несколько очень известных людей, у которых была репутация редких умников. Я часто видел и слышал их. Мы были дружны и откровенны.
102
Гарсон Морис (1889–1967) — французский адвокат, историк и публицист.
Однако, вспоминая наши беседы, я нахожу в них только искусственность.
Каждый, и это ужасно, за всю жизнь скопил несколько историек, забавных или трагических, и носился с ними до самой смерти.
Можно бы сформулировать проблему иначе: до какого предела доходят возможности нашего восприятия, наша способность к контакту с другими людьми?
Знаю только, что от того вечера, устроенного специально, чтобы дать мне возможность встретиться со старыми друзьями, у меня осталось горестное ощущение. Никого из этих людей я больше не видел. Они умерли один за другим, как умерло большинство тех, кого я когда-то знал. Каким же в итоге оказывается наш капитал восприятия, наш капитал памяти? Сегодня я задаю себе этот вопрос, и, надо сказать, с некоторым пессимизмом. Если те, кто считался самыми умными и остроумными людьми своего времени, помнили всего несколько историй и не сознавали, что без конца повторяются, что же говорить о простых смертных?
Над болтливыми стариками смеются. Но так ли уж отличается фермер, ремесленник, любой другой простой человек, который после третьего или четвертого стаканчика заводит одну и ту же историю, вызывая насмешки окружающих, от тех,
кто фигурирует на первых полосах газет?Уверен, не очень. Напротив, я убежден, что наша жизнь в конечном счете складывается из нескольких редкостных воспоминаний, которыми мы живем и которые беспрерывно повторяем.
Поэтому всякий раз, когда я беру в руки микрофон, во мне возникает чувство смирения, и я спрашиваю себя, а не забалтываюсь ли я. Не далее как вчера мне пришла в голову мысль окрестить мои заметки болтовней.
Предвижу, что журналисты из кожи вон вылезут, но обыграют и даже осмеют то, что я с таким удовольствием диктую.
Тем не менее я с глубоким волнением констатирую, к чему в конечном счете сводится жизнь каждого из нас.
13 сентября 1976
Я часто рассказывал о своей мечте быть патриархом. Последние три дня я в некотором смысле был им. Три, а то и четыре раза я усаживался за стол со всеми моими детьми и внуками, то есть со всеми Сименонами.
Когда дети приезжают по отдельности, между нами возникают некоторые трения. Я боялся общего съезда. И зря.
Четверо моих детей и двое внуков, которых я почти не знал, но с которыми, должен признаться, с удовольствием познакомился поближе, вели себя неподражаемо.
Я не пессимист. Я никогда не отчаивался из-за детей, даже если мне случалось говорить о них довольно горькие вещи.
Сегодня они все один за другим уехали, и наш домик обрел свой привычный облик и атмосферу. Я благодарен детям за те часы, которые они мне посвятили, а вчера вечером, например, у меня даже возникло чувство, будто я помолодел.
Я получил урок. Такие уроки получаешь всю жизнь. Мечта об исполненном мудрости патриархе оказалась ошибочной. Я понял, что, подобно всем родителям, волнующимся из-за кори или расстройства желудка, я беспокоился из-за пустяков.
Это вовсе не значит, что жизнь пойдет теперь гладко, без сучка без задоринки. Появятся новые осложнения, но я знаю, что в случае необходимости все Сименоны от мала до велика могут жить дружно.
Тереза присутствовала при этом и неизменно поддерживала меня. Когда я бывал в нерешительности, мне достаточно было поймать ее взгляд.
Все прошло хорошо, даже отлично, и я надеюсь, я верю, что все остались довольны. Я частенько настроен пессимистически или сдержанно оптимистически, и поэтому сегодня с большим удовлетворением говорю об этой семейной встрече, продолжавшейся целых три дня впервые за много лет.
20 сентября 1976
В США, да и в других странах, нередко бывает, что человек шестидесяти-семидесяти лет третьим или четвертым браком женится на двадцатилетней девушке. Такое происходит не только в Голливуде, а повсюду, где есть богатые старики и честолюбивые девицы.
Такой старик не колеблясь заводит ребенка, а то и двух, несмотря на то что у него уже есть дети от предыдущих жен.
Удачных браков подобного рода мало. Очень редко все идет счастливо, гораздо чаще кончается судебным процессом (не всегда мирным), а иногда и драмой.
Когда я женился на Тижи, мне было двадцать, ей двадцать три. Обручился я в семнадцать. Сейчас Тижи семьдесят шесть, здоровье у нее, к счастью, превосходное, и я рад этому. Мы прожили вместе двадцать два года, но завести ребенка, моего старшего сына Марка, она согласилась, только когда ей исполнилось тридцать девять.