Я дрался в СС и Вермахте
Шрифт:
Около десяти дней мы, группой из двенадцати человек, бродили в этом районе, уже занятом русскими. Фронт ушел километров на тридцать на запад, стрельбы мы уже не слышали. Это было плохое время — у нас не было шинелей, а ночью было холодно. Вечером 20 марта, перед тем как попасть в плен, мы пришли на хутор. На земле лежали мертвые свиньи, лошадь, а в корытах для свиней мы нашли картошку. К тому времени мы уже несколько дней ничего не ели. Мы отварили картошку и наконец-то поели. Решили заночевать в сарае, поскольку посчитали, что в доме будет опасно. Когда мы проснулись, повсюду были русские. Обер-фельдфебель приказал не стрелять. Мол, война проиграна, у него дома двое детей, воевать начал с Польши и хочет вернуться домой. Пригрозил, что, если кто-нибудь начнет стрелять, он его сам застрелит. Среди нас был один немец из польского Данцига, он мог немного говорить по-русски. Он закричал, что мы хотим сдаться. Я думал, это мой последний день. Пропаганда нам хорошо расписала, что ждет нас в плену. Когда мы ехали на фронт, один 16-летний новобранец спросил у фельдфебеля, что мы делаем с пленными. Фельдфебель ответил, что мы пленных не берем. Тут мы задумались: а что, если и они пленных не берут?
Хорошо, что мы попали в плен не в горячке боя, а далеко от линии фронта. Русские были миролюбивы. Солдаты привели нас в штаб. Мы смотрели и не понимали, куда мы попали, — это было совсем не то, что говорила пропаганда.
— Как вы восприняли капитуляцию, как освобождение или поражение?
— Это было следствие. Война была проиграна, надо было сдаваться.
— Перед тем как вы попали в плен, почему вы не пытались переодеться в гражданскую одежду?
— Это было невозможно, обстановка не позволяла.
— Где вы были в плену?
— Сначала в Ижевске в лагере 371, потом на Урале, потом возле Свердловска, потом в лагере под Москвой и последние полгода работал в шахте в Боровичах. Надо сказать, что сначала меня переполняла ненависть на свою судьбу, судьбу родины, которая быстро перешла в уныние, но потом я вспомнил слова, сказанные мне когда-то сапожником-евреем: «Мы, евреи, живем надеждой, что за этим временем придет другое», — и в итоге я оказался в состоянии, сравнимом, пожалуй, только с русским смирением. Каждый день для меня стал днем жизни. Мы жили, шутили, праздновали дни рождения. На мое двадцатилетие мой товарищ Герберт Боденбург подарил мне табакерку из березы и записную книжку, сделанную из остатков бумаги от светокопий. Смертность в ижевском лагере была высокой. Мы работали на лесоповале, питание было скудным, а медикаментов кроме аспирина в лазарете никаких не было. Только после приезда комиссии из Москвы наше положение улучшилось. Потом я работал на цементном заводе, но заболел, и это было мое спасение, поскольку двое моих товарищей, работавших там же, вскоре получили воспаление легких и умерли. Осенью 1945 года нам раздали открытки Красного Креста, и я в разрешенных двадцати пяти словах сообщил родным, что жив.
— Какие у вас были отношения с русской и немецкой администрациями в лагере?
— Был комендант лагеря, был конвой, который охранял нас на работе, была лагерная охрана. Были лагеря, в которых немецкая администрация плохо обращалась со своими товарищами. Но мне повезло, у меня такого не было. В Ижевске русская администрация была нормальная и немецкая тоже. Там был русский старший лейтенант, когда его приветствовал пленный, он ему тоже отдавал честь. Можете себе представить, чтобы немецкий обер-лейтенант отдавал честь русскому пленному? Я немного говорил по-русски и был одним из самых разумных — все время пытался найти общий язык с мастером. Это сильно упрощало жизнь. Осенью 1946 года большую партию пленных перевезли в лагерь на Урале, в Каринске. Это был самый лучший лагерь. Он был заселен только в октябре, до того он стоял пустой и там были запасы продуктов: капуста и картошка. Там был дом культуры, театр, туда ходили русские солдаты с женами. Врач утром становилась у ворот и внимательно следила, чтобы пленные были одеты в зимнюю одежду. Там я впервые видел снежную бурю, из-за нее нас гораздо раньше отпустили с работы.
— Есть мнение, что еда у русского конвоя была примерно такой же, как у военнопленных?
— Этого я не знаю. Возможно, вы знаете лучше меня, что в 1946 и в 1947 годах в России были очень плохие урожаи. В 1946 году русские женщины, которые не работали,
хлеб вообще не получали. Нам две недели давали половинную порцию хлеба и мороженую картошку без соли. Соли в лагере не было. Поверьте, мороженую картошку без соли есть практически невозможно. Я воровал с фабрики побочную продукцию, в основном напильники и носил их на продажу. Так и выживали.В июне 1948 года пришли поезда. Прошел слух, что они идут на запад, домой. Я сказал себе: «Не будь дураком, не надейся, посмотри на себя, ты абсолютно здоров и ты самый молодой, тебя не отправят». Вагоны стояли с открытыми дверьми, и все говорили: «Домой, домой!» Нас погрузили в поезд, на котором было написано «Москва», и повезли в Москву. Мы там пробыли две недели. Наш водитель возил нас по городу, так я узнал Москву. Потом мы приехали в лагерь, пленные которого работали на строительстве канала Москва — Волга. Пять или шесть лет назад я там был вместе с женой. Мы пошли на корабле из Санкт-Петербурга в Москву, и корабль проходил как раз мимо того места, где я работал, когда был военнопленным. В 1948 году мимо нас так же проходили корабли, там играла музыка, люди танцевали. Мы смотрели на них и думали, что это другой мир. Тогда я сказал, что когда-нибудь я тоже там буду, на этих кораблях с музыкой, и это у меня получилось. Кроме того, природа там очень красивая. В этом лагере комендантом был очень гуманный лейтенант. Женщины — русские уголовные заключенные — работали на пристани, разгружали картошку. Ее мы брать не могли, с этим было строго — воровство народной собственности могло кончиться плохо. Но иногда мы забрасывали два-три клубня картошки в кузов грузовика. Мы приезжали в лагерь, и немецкий повар спрашивал охрану, можно ли забрать картошку. Охранник говорил: «пи, day ljudi, day ljudi». В воскресенье отпускали в лес за грибами. В лагере на канале Москва — Волга я был с июня по ноябрь 1948 года. Помню, охранник спрашивал бригадира: «Бригада споет? Если они будут петь, сделаем конец рабочего дня на 15 минут раньше». И когда мы подходили к лагерю, бригадир сказал, что сейчас мы должны петь «Die Fahne hoch, die Reihen fest geschlossen…» [ «Знамена вверх, сомкнуть ряды…» Хорст Вессель, нацистский гимн]. Охрана смеялась.
В ноябре 1948 года меня перевели в лагерь в Боровичи. Там я работал на угольной шахте. Работа была трудная, но мастер следил за безопасностью, так что все было в порядке. В целом я в плену свое отработал, русские тоже сдержали слово, отпустили нас домой.
— Когда вас отпустили домой?
— В конце ноября 1949 года. В мой день рождения, мне исполнилось 23 года, пришел поезд. Буме! Мы уже сидим в поезде домой, но поезд не трогался. Знаете почему? Пришел русский офицер, контролировать, все ли в порядке, продукты, отопление, и заметил, что на нас только тонкие рабочие брюки, хотя был уже ноябрь, а с первого октября мы должны были получить ватные штаны. И вот мы ждали, пока со склада грузовик не привезет 600 пар ватных брюк. Надо сказать, что это было очень тревожное ожидание. Последние два дня проверяли списки отправляемых и некоторых вычеркивали. Когда мы уже сидели в поезде, одного моего товарища вызвали из поезда. Он только сказал: «О, боже!» — решив, что его вычеркнули. Он пошел в комендатуру и через 10 минут вернулся ликующий, поднял руку, показал золотое обручальное кольцо и сказал, что администрация ему вернула кольцо, которое он сдал как ценную вещь. В Германии никто этому не верит, это не подходит под стереотип русского плена.
— Вы получали деньги за работу в лагере?
— Когда я работал в угольной шахте, получал. С мая 1949 года мне, как zaboitschik, платили 200 рублей. Те, кто толкал вагонетки, ничего не получали, потому что мы не выполняли норму. Мы не могли ее выполнить — она была слишком большая. В итоге все деньги, что мы получали, уходили в социальную кассу, нам ничего не оставалось. Один мой товарищ, который сейчас живет в Канаде, работал в Москве на обивочной фабрике. Там немецкие офицеры получали 490 рублей в месяц. В лагере был киоск, в котором можно было купить вообще все. К ним в лагерь пришел русский генерал, посмотрел на этот киоск и сказал, что это могут купить только русские генералы и немецкие военнопленные. Плохо было в маленьких лагерях, которые были экономически необеспечены, — добыча торфа, стройка, каменоломни.
— Какие были отношения с антифашистами?
— У меня только в одном лагере были антифашисты, отношения с ними у меня были нормальными. В целом отношение к антифашистам было не очень хорошим.
— В лагере сохранялась военная иерархия?
— Нет. В одном лагере была группа офицеров, но они работали вместе со всеми. Не работали только полковники и генералы. Им было плохо, потому что работа — это терапия. Когда человек целый день сидит в лагере, ничего не делает, только думает, это плохо. Я таких видел, они выглядели жалко. Были офицеры, которые добровольно шли работать.
Через неделю пути по России и Польше ближе к вечеру мы пересекали мост через Одер. Один из нас запел: «Возблагодарите Господа!» И многие подхватили. Я и не знал, что так много людей знают наизусть этот хорал. Никогда я его не пел с таким волнением, как в тот момент.
Бурхард Эрих
(Burkhard, Erich)
— Меня зовут Эрих Бурхард, я родился в 1919 году в Силезии в маленькой деревне Растхоф. В 14 лет я окончил школу и пошел учиться на слесаря по машинам. В 19 лет я попал в Трудовое агентство, которое занималось начальной военной подготовкой. Оружия нам не выдавали, мы работали как гражданские специалисты. Нам платили 25 пфеннигов в день. Каждые десять дней мы получали 2,5 марки. Через полгода, в декабре 1939-го, я попал в вермахт, в резервную роту, находившуюся в Ганновере. За два месяца я прошел обучение на водителя и в феврале 1940 года сдал на права — это мне очень помогало во время всей моей службы. После учебы я попал в роту снабжения 71-й пехотной дивизии. А 10 мая началась война с Францией. Наша рота в основном отвечала за доставку боеприпасов на передовую. Потери у нас были небольшие, всего пять или шесть человек были убиты во время налетов авиации. Мы же не пехота! Для нашей роты французская кампания была несложной, особенно по сравнению с войной в России. После французской кампании мы вернулись в Германию, в Кенигсбрюк Дрездена. Там мы находились с октября 1940 года по март 1941-го. Отдыхали и пополнялись. В конце марта 1941 года мы двинулись на восток, что нам предстоит, никто не знал. 22 июня 1941 года рано утром мы вступили в Россию. Мы наступали в направлении Лемберга (Львова) и Киева.
— Вам объяснили, зачем вас перевели на восток?
— Нет, никто ничего не объяснял. Мы были в армии и делали то, что делали все. Я бы никогда не пошел в армию добровольцем, я по характеру не солдат. На протяжении всей войны я ни разу никуда не вызвался добровольно — это была моя принципиальная позиция. Если у меня приказ, то я его выполняю, а нет — значит, нет. Добровольно я ничего не делал. У нас в армии была поговорка: «Солдат не должен думать, он должен выполнять приказы». Обращение Гитлера нам не зачитывали. Мы перешли границу, началась стрельба, и нас атаковали русские танки.