Я, Елизавета
Шрифт:
Предать…
В дверях меня затрясло, однако рука продолжала тянуться к занавесу. Я узнаю, кто меня предает, пусть это будет стоить мне жизни.
«Каждый свой собственный Эдип, говорит Софокл, рожденный разрешить загадки своего неведения».
Ну и дурочку же я сваляла! За ковром было пусто. Серая мышка пробежала вдоль стены – ее шуршанье и достигло моих чутких со страху ушей. Я села рядом с Гриндалом и взяла Эзопа – руки у меня еще дрожали.
– Вы говорили, сэр: «Маленькая львица! Предадут ли ее?».
Молчание. Гриндал вздохнул, отодвинул букварь в серебряном чеканном переплете – давнишний подарок
– Давайте займемся грамматическим разбором, миледи.
Его тощий палец уткнулся в латинский стих.
Si labat fortuna, Itidem amid collabascunt: fortuna amicus invenit.– Плавт. – сказала я наугад и начала переводить:
– «Когда отворачивается удача, отворачиваются друзья; друзей обретешь с удачей».
Что Гриндал хочет этим сказать: что друзья со мной, лишь пока мне улыбается Фортуна? Остальные не в счет. Но Гриндал?..
– Еще одно упражнение, мадам Елизавета.
Он потянулся за доской и коряво, даже сердито, вывел слова, которых я прежде не видела:
VIDE AMPLISQUE ETIAM.
Таких простых упражнений мне не задавали давно – с тех пор как мы с Кэт начинали учить латынь, десять лет назад.
Я мысленно повертела фразу и торопливо перевела:
– Vide amplisque etiam? смотри и смотри снова.
– Нет! Неверно! Еще раз! Еще раз! Снова. Лихорадочный жест, которым он сопроводил свои слова, окончательно уверил меня в важности задания.
Я попыталась перевести иначе – получилось довольно коряво:
– Смотри больше – и смотри больше снова.
– Да! Да! Именно так. – Он закрыл глаза и чуть слышно прошептал:
– Запомните, миледи: смотри больше и смотри больше снова.
Длинным рукавом он вытер дощечку, пачкая мелом черную ткань. Потом нахмурился и нарисовал две фигуры, одну рядом с другой. Я схватила доску обеими руками и уставилась на рисунок.
Сердце… и река… или ручей? Мой наставник подался вперед… приложил палец к губам.
– Запомните, миледи. – Пальцем он провел черту от сердца к воде. – Запомните! – Голос его звучал теперь спокойнее. – И еще помните слова великого Цицерона, когда он ждал, чтобы заговор Катилины сделался явным, – прежде чем нарыв можно будет вскрыть, надо чтоб он созрел и весь гной собрался в головке.
– Помню, учитель, – сказала я осторожно. – Я читала об этом вчера. «Vide: Tace», – сказал Цицерон друзьям. Смотрите и храните молчание. Что ж, сэр, пусть отныне «Video et Тасео» будет моим девизом. Я буду смотреть и молчать, не бойтесь!
Он поклонился, встал, собрал книги и вышел. Снаружи надвратные часы пробили одиннадцать. Неужели еще так рано?
О, Гриндал!
Он почти напрямик сказал, что предаст меня.
Et tu. Brute? И ты, Брут?
Обеденное время настало и прошло, а я все сидела в классной комнате, и холод обступал меня изнутри и снаружи.
Глава 3
Холод, который пронизывал меня до костей, был холод сиротства – смертный озноб, проникающий в плоть и кровь ребенка с последним вздохом матери. Моя мать прожила мало, так мало, что ее жизнь
почти не коснулась моей. Однако, если содеянное зло живет и после смерти… а как же иначе, ведь каждому ведомо, что женщины – Евины дщери, рожденные грешить, дети Божьего гнева.Что ж дивиться, если ее грехи не успокоились вместе с ней, если они преследуют меня даже из могилы. Я металась и плакала, падала на колени и молилась весь тот нескончаемый день, чуя нутром, что за всеми сегодняшними ужасами скрывается ее тень. Умирая, она передала мне свою душевную чуму, и теперь я понимала, что никогда не освобожусь от нее. Лучше б она умерла раз и навсегда, лучше б вечно мучилась в чистилище (если оно и впрямь существует), лишь бы не терзала меня из могилы!
Вы скажете, я совсем ее не жалела?
А она, когда изменяла, разве жалела и любила отца?
Да, я знала про нее все, знала про ее измену, про всю ее жизнь. Мне не исполнилось и трех, когда сэр Томас Брайан прискакал с новостями. Гости редко наезжали в Хэтфилд, и наша уютная нора редко пробуждалась от спячки. Однако в тот день громкий стук подков и крики во дворе возвестили о важном событии.
– Эй, в доме! Милорд приехал!
– Позовите миледи!
– Эй, скажите леди Брайан, пусть приготовит принцессу к аудиенции с милордом.
– Слушаюсь, сэр!
– Пошевеливайся, болван!
– Сейчас, сэр!
Он опустился передо мной на колени как был – в высоких запыленных от долгой дороги сапогах для верховой езды. Стояла майская жара, и от него резко пахло потом и конским мылом. Рядом с моим парадным креслом стояла его супруга, леди Брайан, – до рождения Эдуарда она воспитывала меня, и сэра Томаса послали сообщить новость не только мне, но и жене.
Как сейчас помню ее застывшее от ужаса лицо, прямую спину, нервные движения пальцев. И еще запах (тогда я ощутила его впервые – кислее блевотины, въедливее кошачьей мочи), который невозможно забыть, невозможно скрыть: запах страха…
Этот запах наполнял комнату, когда, стоя на одном колене, обреченно уронив голову, сэр Томас сообщил, что сегодня казнена Анна Болейн, моя мать и бывшая супруга короля.
– Где?
– На площади перед Тауэром.
– Как?
– Ей отрубили голову.
– За что?
– Она изменила королю, своему супругу.
– Изменила?
– Она совершила измену. Измена карается смертью.
Вот как.
Измена. Изменила. Смерть.
И, как ни странно, этого вполне хватило моему детскому разумению – ведь я не понимала значения произнесенных слов, мне не было ни стыдно, ни страшно.
И я совсем не знала своей матери, которой так внезапно лишилась. Миниатюра, которую Кэт держала в ящике стола возле моей кровати, была для меня портретом знатной дамы, не больше. Вскоре после рождения король пожаловал мне Хэтфилд, который стал мне домом, приютом, кровом, дворцом и маленьким королевством. В возрасте трех месяцев меня забрали у матери и с первой моей торжественной процессией перевезли в новый дом, подальше от двора. И хотя я видела ее еще раза два-три…
Да-да, я ее помню, я видела ее, хоть и совсем, мельком, – глаза черные, словно уголья, и глубоко-глубоко в них горит затаенный огонь… я помню ее, даже отчетливее, чем хотелось бы, – обрывки воспоминаний тревожат меня днем и, непрошеные, являются бессонными ночами…