Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Я еще не видела мир
Шрифт:

Депрессия длится много лет, то накатывает, то отступает, временами ты бросаешь работу в центре, но всегда возвращаешься туда. Бледно-розовые стены кабинета. Кофеварка. Прыщавые юнцы с трясущимися руками и хищным взглядом. И ты, как всегда, сидишь перед ними, даешь советы, предотвращаешь рукоприкладство, утешаешь плачущих девочек-подростков и начинающих наркодилеров и думаешь: «Я же здесь, а значит, у меня нет депрессии, это мне ничего не стоит. Просто всему вокруг не хватает весомости».

Ты относишься к депрессии так же, как эти юнцы относятся к наркоте. Будто зависимость не является реальностью, а тлеющая сердцевина недуга находится где-то в другом месте, именно с ней они хотят покончить, и такое убеждение толкает их еще глубже в зависимость, мол, на самом деле зависимость — не первопричина, первопричина тлеет где-то внутри тебя, она черная, скользкая и бесформенная, ведь у всего, имеющего форму, есть название, а первопричина не может быть названа, первопричина существует раньше формы и названия, ее не ухватишь, это мрак в теле, и с этим мраком тебе не справиться. Вот и получается, что депрессия не может быть первопричиной; ты сделал выбор,

ты мог бы подняться, но не делаешь этого.

Случается, однако, что в просветах между сном и бодрствованием тебя внезапно посещает чувство, что все в твоих руках.

За эту надежду на свободу ты цепляешься как за спасательный круг. Встаешь раньше обычного, чтобы уйти из дома, ни с кем не встретившись. Мои братья спят. Твоя жена спит. Ты встаешь. Ссылаешься на договоренности о встречах с местным руководством, о явках в суд; в городе полно молодых людей, катящихся по наклонной плоскости, они вот-вот окажутся на обочине. Ты работал с мамой семнадцатилетнего мальчика, который употреблял дурь и прогуливал школу. Начиналось все с травки и алкоголя, но теперь он подсел на таблетки. Во время вашей встречи плачущая мать, судорожно сжимая в руках чашку с кофе, спрашивала: «Ну как в его возрасте можно так желать смерти?» А ты думал о том, что сын жаждал не смерти, скорее, он хотел начать жить; но ты не знал, как объяснить ей это, такое не объяснишь. И все-таки весь день, пока работал с другими, увязшими в подобных проблемах, у тебя из головы не шла эта мысль: они ждут, что у них начнется жизнь. Они казались такими сонными, но за их затуманенными взглядами дрожал страх, время от времени он проступал у них на лицах, в уголках ртов или глаз.

Сможешь ли ты разбудить их?

Жить бывает больно. Сонливость — это щит от резкого света снаружи. Бодрствовать больно, но если проявишь силу и решишься посмотреть вокруг, то найдешь и много радости; вот что ты говорил, но никто не понимал, что ты имеешь в виду, а ты сам, возможно, меньше всех.

Зима. Тебе сорок семь. Ты приглашаешь одну из своих клиенток встретить Рождество с нами. Ей двадцать один год, она на пять лет младше меня, выглядит беспомощной, подобно людям, которые много пережили, но не умеют облечь свои переживания в слова. У нее есть маленькая дочь, а с двумя ее бывшими лучше дела не иметь; сейчас праздник, а идти ей некуда. За столом она молчит, ест мало. Дарит вам с мачехой красное вино, на открытке написано «С Рождеством!» и «Спасибо за все!»; вино марочное, в бутылке магнум. Клиентка улыбается, открывая брекеты; стесняется собственной гордости. Вино закупорено особым образом — деревянной штуковиной-головоломкой: большое кольцо должно пройти через узкую щелку, это виноторговая компания учудила к Рождеству — и ни у кого из нас не получается. Мы распечатываем вино в картонной упаковке.

Потом ты стоишь на лестнице. В свете фонаря над входной дверью кажется, что снежинки колышутся в воздухе на одном и том же месте. Твоя подопечная курит, а ты обхватил ее за плечи; у тебя всегда были такие большие крылья.

В первый день Рождества ты сидишь, сгорбившись, на кожаном диване, веки тяжелые, заплетающимся языком отпускаешь глупые шуточки. Мачеха бросает на тебя отчасти взволнованные, отчасти ледяные взгляды. Наша гостья забралась в кресло с ногами, неуверенно улыбается. Она и худшее переживала, с этим точно справится. Я ем торт. Чтобы компенсировать твое сомнительное поведение, все прекращают пить. А ведь ты всегда выказывал себя таким профессионалом. Без колебаний бросался в ночь, помогал людям удержаться от самоповреждения, всегда брал на себя чуть больше ответственности, чем требовалось по инструкции, но никогда не выходил за рамки служебных полномочий, твои намерения никогда не вызывали сомнений. Сейчас ты пьян в стельку, приходится помогать тебе дойти до постели. Твоя подопечная переночует на диване в гостиной. Перед тем как уйти спать, ты бормочешь извинения, мол, не думал, что настолько устал. Смотришь на нее, она — на меня. Я бросаю взгляд на фотографию над диваном, на ней мы, дети, горкой навалились друг на друга.

Ночью ты лежишь в постели.

Ты паришь под самым потолком.

Ты огонь, стремящийся пожрать весь кислород.

Ты накидываешься на еду, торопясь увидеть дно тарелки.

Ты любишь безумно, надеясь испытать всю отведенную тебе любовь.

Ты как незрячий пропойца бросаешься из одних отношений в другие, объясняясь в любви каждой последующей подруге, надеясь однажды освободиться, от чего — ты и сам не знаешь. Просто стать свободным.

Ты хотел бы оказаться в другом месте.

Весна, тебе семнадцать лет, ты лежишь ничком в траве, подперев подбородок ладонью. Перед королевским дворцом туда-сюда вышагивают гвардейцы. Ты затягиваешься сигаретой и с презрением выдыхаешь дым в сторону прямых как струнка юношей. Ты абсолютно не приемлешь то, что называется системой, рутиной, все, что имеет отношение к привычке и порядку. Ты пытался написать об этом в школьном сочинении, но получилось так банально. Вялые наскоки на конформистов и обывателей. Язык постоянно оказывается таким далеким от твоих переживаний, от всего, что, как тебе кажется, ты, вообще-то, понимаешь. Тебе хотелось написать о том, как ребенком ты чувствовал себя счастливым, прибравшись у себя в комнате. Вид этой внезапно преобразившейся комнаты сулил грядущие в твоей жизни изменения, словно ты продвинулся ближе к чему-то новому в ней. Но уже через несколько дней все убранные вещи снова расползались по тем же углам: книги падали с полок, игрушки рассыпались по полу, на подоконниках — стаканы и чашки, отстой. Тебе хотелось написать про ощущение покалывания в бедрах, когда ты еще играл в футбол, про утренние пробежки вверх по склонам, про свое подтянутое стройное тело в зеркале; про удовлетворение, которое ты чувствовал от всего этого, в то же время сознавая, как легко это можно растерять. Утратить силу мышц. Гибкость суставов. Упругость тела. Нужно было продолжать бегать вверх по горкам и лестницам, вокруг крытого стадиона, но зачем? Зачем есть, если все равно проголодаешься? Зачем мыться, если все равно начисто на всю жизнь не отмоешься? Тебе хотелось написать о том, что иногда представляешь, как закроешься

в комнате. Прекратишь прибираться, стричься, двигаться. Ты хотел описать то подспудное ощущение, что, как бы это ни было парадоксально, изменения могут произойти, только если прекратить действовать. Накапливается беспорядок, тело зарастает плесенью, бурно размножаются бактерии. Вот оно, развитие. Вот оно, изменение… Ты мысленно искал нужные формулировки и отчаивался. В них не было того, что ты чувствовал. Ты хотел просто сказать, что —

Ты хотел меняться.

Хотел становиться другим каждый божий день. Просыпаться в другом мире. Ты хотел, чтобы жизнь разрасталась и меняла форму безостановочно, мысль о маятниковом движении была для тебя невыносимой.

Ты поднялся. Закурил новую сигарету. Было тепло, отяжелевший воздух на площади перед дворцом слегка колыхался. Длинноволосый, в дырявых джинсах, ты побрел в сторону центра, едва поднимая ноги и вздымая пыль.

Такой вот ты.

Ты воплощение молодости.

Такой вот неопрятный, голодный, скептичный, счастливый. Ты запустил руки повсюду, но не знаешь, что хочешь в них поймать.

Первый раз моей мачехе звонят в апреле, анонимно. Раннее утро, мальчики ушли в школу, ты уехал на работу. Твоя жена сидит на диване, слышит, как на кухне выкипает чайник, но не встает: глаза прикрыты, она обессилена, хотя толком ничего и не делала. Она на больничном уже больше двух недель; трава в саду покрылась росой. Мачеха думает о молодых матерях, живущих в центре, где она работает. Их размещают там, чтобы научить быть родителями, научить заботиться о своих детях. При этом за ними наблюдают; они уже попадали в поле зрения специалистов и показали себя слишком легкомысленными или, возможно, слишком отягощенными жизненным опытом для выполнения этой задачи. Одной женщиной из Восточной Европы органы по охране детства заинтересовались, потому что она, судя по всему, была не в состоянии общаться со своим маленьким сыном. Мальчик не встречался с ней взглядом, он развивался не так, как, согласно ожиданиям, должен развиваться маленький ребенок, окружающим казалось очевидным, что женщина не знает, что с ним делать. Сейчас ее поселили в центре, предоставив последнюю попытку сохранить право на воспитание ребенка; мачеха почему-то сильно привязалась к этой женщине. Постепенно стало понятно, что малыш не вполне здоров психически: особенности его поведения, представлявшиеся следствием недостатка материнской заботы, оказались врожденными. Твою жену эта история задела за живое, но теперь уже было понятно, что женщина, скорее всего, сохранит право воспитывать ребенка. Это была важная победа. Мачеха все реже и реже отчаивалась, если горе-мамаши не справлялись с уходом за своими детьми, не потому что стала безучастной, а потому что часто выяснялось, что для матерей это на самом деле непосильная задача. Совсем немногие были жестоки; чаще они оказывались не в состоянии соблюдать строгий распорядок. «Неужели это — главное в заботе о ребенке», — думала она. Умение соблюдать распорядок. Не в этом ли проявляется любовь — в готовности соблюдать строгий распорядок и не нарушать его, пусть даже очень тянет нарушить, — потому что мы хотим создать друг для друга ощущение надежности существования?

Когда-то давно она видела по телевизору документальный фильм о девочке, которую в одиночку воспитывал пьющий отец. Этим фильмом ставшая взрослой девочка хотела сказать, что ее отношения с отцом были исполнены горячей любви и она никогда-никогда, несмотря на грязь, и нехватку денег, и все те вечера, когда ей приходилось помогать ему дойти до кровати, не мечтала о другом родителе, другом детстве. Когда твоя жена смотрела этот фильм, она была молода и училась на специалиста по защите детства; рассказывая всем своим однокурсникам об этом фильме, она возбужденно тараторила, то и дело проглатывала слова; она приводила его как аргумент, утверждая, что профессиональное определение понятия «уход» слишком узко. Этими рассуждениями она вызвала бурные споры о том, хотим ли мы жить в обществе, где все родители укладываются в рамки общепринятых норм и все, видимо, идет по заведенному порядку, или стоило бы скорее, по крайней мере в их профессии, разобраться, присутствует ли в отношениях родителей с детьми любовь. Ведь разве не любовь все создает и разрушает, разве не вокруг любви все крутится? Тогда она проводила четкие границы между этими двумя понятиями, «порядок» и «любовь», не потому, что одно непременно исключает другое, но потому, что случается и так. Разве, оценивая образ жизни других людей и их способность заботиться о ком-то, не нужно прежде всего помнить, что любовь, если она достаточно сильна, служит самым ярким показателем того, что отношения между двумя людьми, например между отцом и дочерью, являются достаточно хорошими? Нужно ли вмешиваться в жизнь семьи, где любят друг друга, только потому, что они любят не так, как принято?

Когда у нее родился собственный ребенок, она засомневалась и стала менее категоричной. На работе все больше обращала внимание на готовность родителей в определенное время вставать, стирать белье, готовить завтрак, купать своих малышей.

Если раньше она думала, что требование соблюдать распорядок и следовать правилам может ограничивать пространство для любви, что, возможно, если рабски следовать представлениям об идеальных родителях, для любви не останется места, то теперь она даже не совсем понимала, какой была раньше сама. Документальный фильм, увиденный много лет назад и так взволновавший ее, демонстрировал провалы воспитания. Не более того. Она больше не верила признаниям дочери в любви к отцу, так безусловно принятым ею тогда. Это тоже был симптом неправильного воспитания.

Тогда она даже и представить себе не могла, что, прочитав столько аналитических статей и специальной литературы, придет к такому косному представлению о воспитании, но именно так и произошло. В ней проснулся какой-то скепсис по отношению прежде всего не к мамочкам, попадавшим в их отделение, а к людям искусства, богеме, людям, не желающим структурировать свою жизнь, бегущим от бытовых забот. Все перевернулось с ног на голову: сейчас она не понимала, как в жизни, где все постоянно меняется, где нет ничего четко определенного и распланированного, нашлось бы место для любви. В такой действительности найти себе место может только один человек, только «я», но не «мы». «Мы» может вырасти только в определенных рамках, в рамках обязательств и традиций, все остальное так ненадежно. Если ты отказываешься от четкого распорядка, то отказываешься и от любви. И остаешься один. Заботишься только о себе самом, да и то с переменным успехом.

Поделиться с друзьями: