«Я» и «МЫ». Взлеты и падения рыцаря искусства
Шрифт:
Я услышал какое-то фырканье – оно не могло быть ничем иным, как с трудом сдерживаемым Козинцевым смехом.
О причине не нужно было догадываться – дело в том, что тирада о квадратах, произнесенная квадратной головой председателя, звучала действительно забавно.
Критике был подвергнут еще ряд элементов эскиза. И выражение лица красноармейца должно было стать суровым, а не мечтательным, и на руках рабочего следовало выделяться мышцам, и лошади, которые тянули ярко-красный плуг по ярко-зеленому полю на фоне фигуры крестьянки, должны были быть переписаны, ибо и
Указаний было много, а Козинцев молчал.
Я видел сложенные за спиной руки, но этого было достаточно, чтобы понять его отношение к критике.
В конце концов председатель протянул ему эскиз и сказал, что после внесения поправок эскиз нужно еще раз представить в комиссию.
Тогда впервые раздался голос Козинцева. В минуты волнения или раздражения голос у него становился высоким-высоким.
Вот этим-то фальцетом он объявил, что и не подумает ничего исправлять.
И тут пошел принципиальный разговор.
Члены комиссии, отбросив приказной тон, стали убеждать Козинцева в правильности своих требований и взывали к его сознанию.
Руки Козинцева оставались сжатыми за спиной, и он только повторял по временам сердито: «Ничего менять не буду».
Председатель оторвал полоску промокательной бумаги от пресс-папье, вытер взмокший лоб и произнес нечто вроде: «Ну, нет так нет, обойдемся», но тут раскрылась дверь, и легким шагом вошел в комнату высокий, по-красивому седой человек во френче.
Это был Сергей Дмитриевич Мстиславский, старый революционер, автор известных романов «Грач, птица весенняя», «Накануне», а в то время – главное лицо в этом доме, заведующий Киевским губнаробразом.
Поздоровавшись со всеми, он сказал о том, что все некогда было зайти в первомайскую комиссию и как, мол идут дела…
– Да вот – обсуждаем…
Мстиславский подошел к столу, взял эскиз и заулыбался.
– По-моему, интересно… – сказал он, – ярко, празднично. Это где же будет?
– На Думской площади, – быстро и угодливо ответило пенсне.
– Ну, что ж, спасибо, – сказал Сергей Дмитриевич и пожал руку Козинцеву. Потом щелкнул пальцем по красноармейцу на эскизе и сказал, все улыбаясь и дружелюбно подмигнув:
– Арлекин, а? – и вышел.
Первого мая за трибуной на Думской площади весь парад и все участники демонстрации могли видеть веселые фигуры Арлекина, Пьеро и Коломбины, то бишь красноармейца, рабочего и крестьянки.
Даже теперь, когда они были написаны клеевой краской на листах фанеры, фигуры не утратили своей яркости, своего очарования и отлично смотрелись на молодом празднике молодой Республики.
Ну, а позднее, на другой день после праздника, все, кто работал над украшением его, пришли получать гонорар.
Те, кому заказывал работу Грек, явились к нему в кофейню, как было обусловлено. Пошел и Козинцев. Но как-то очень скоро вернулся и стал набивать холст на подрамник, готовясь, видимо, работать.
Я спросил, сколько он получил.
Но Козинцев, не ответив, заговорил о чем-то другом.
И только гораздо позже, может быть через месяц, он, смеясь, рассказал,
как надул его Грек.В день выплаты гонорара Козинцев явился в кофейню, где Грек отыскивал в самодельной ведомости очередного художника, платил ему произвольную, самим Греком назначенную сумму и давал расписываться на чистом листке бумаги.
Художники – по большей части народ немолодой и голодный, – не возражая, получали то, что давал Грек, и ставили подписи на чистых листках. Вероятно, многие из них понимали, что тут дело не чисто и их обманывают, но доказательств у них не было, и они безропотно подчинялись установленному Греком мошенническому порядку.
Когда дошла очередь до Козинцева, Грек полистал свои бумаги и заявил, что его имени вообще в платежной ведомости нет.
Он смотрел не мигая своими наглыми, воровскими глазами и повторял, что денег для Козинцева никаких нет.
Козинцев, и без того человек неприспособленный, неумелый в делах материальных, тут просто растерялся от нескрываемой наглости Грека и так и ушел, не получив ни гроша.
Мы были возмущены до последней крайности, собирались пойти к Греку, но праздник давно прошел, все плакаты использованы «на фанеру», доказать ничего невозможно, да и другие дела к тому времени захватили нас.
Тиф
Однажды Козинцев не пришел на встречу, назначенную накануне.
Утром я отправился на Марино-Благовещенскую, где жила их семья.
Дверь открыл низенький доктор Козинцев. Он плакал.
– Сыпной тиф…
Сыпной тиф! Он косил в тот год беспощадно. Сыпняк обозначал почти верный смертный приговор.
Родители к Грише не пускали, и друзья постоянно топтались на лестнице, ожидая известий о его здоровье или какого-нибудь поручения – сбегать в лавочку, в аптеку…
И все-таки мы попали к нему, когда дома была одна только Люба.
Она выглянула на лестницу и сказала:
– Ладно, идите, только ненадолго.
Мы вошли, ступая на носки.
Электричества в Гришиной комнате не зажигали, хотя сквозь замерзшее окно едва пробивался серый свет ранних зимних сумерек.
В этом тусклом свете все казалось серым.
Все, кроме подушки. Она светилась ясно-белым квадратом. На этом квадрате лежала остриженная голова. Глубоко запавшие глаза закрыты, вены вздулись на тоненькой шее.
С запекшихся губ срываются какие-то бессвязные, невнятные слова, обрывки фраз.
Мы смотрели на своего друга, думая, что видим его в последний раз.
Он стал совсем маленьким – одеяло почти не было приподнято там, где лежало тело.
В бессвязном бормотанье порой звучали совсем детские интонации – так жалуется ребенок матери.
Неожиданно бормотанье сложилось в отчетливые, связанные фразы. Мучительно сдвинулись брови, и мы услышали:
Я думал, что сердце из камня,Что пусто оно и темно…Пускай в нем огонь языкамиПоходит – ему все равно…