Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я вспомнил рассказ Пелагеи Никоновны — он как-то вылетел у меня из головы после слов Сажина. Трехлетняя девочка… Как я мог об этом забыть?

— Неужели?..

— Вот именно. Внучка, Иван Андреевич. И сирота. Батька на фронте погиб, под Курской дугой. Галина, Галя.

— Она знает?

— О вашем существовании? Конечно. Ни мать, ни отец из этого тайны не делали. Вообще, мы в детстве были ужасно заинтригованы — таинственный родственник из романов Гранстрема! Ольга, помню, даже мечтала: хоть бы разок на него посмотреть. Отцом вас она не звала — только «он». И классовую грань, извините, проводила решительно. С детства. «Почему он

маму бросил? Потому что буржуй».

— Буржуй, — повторил я с горечью. — Галя тоже так думает?

— Когда Галка выросла, вы уже стали мифом. Ваша внезапная материализация ее наверное заинтересует — девчонка любопытная. Впрочем, — Сажин сочувственно усмехнулся, — не очень рассчитывайте на взрыв родственных чувств. Галка, если хотите, это — «сэлф мэйд ууман» — в опоре не нуждается. Жить у меня отказалась — в общежитие переехала, а замуж вышла — мы только через год об этом узнали.

Я слушал рассказ Сажина как отголосок чужой жизни, ставшей вдруг близкой и до жути волнующей. Бывает так: вы останавливаетесь в гостинице и замечаете в окне напротив частицу чужой, непонятной жизни. Изо дня в день вы наблюдаете ее, и непонятное становится понятным и притягательным. Что-то угадываешь, что-то припоминаешь, что-то настораживает и манит. Тихо шумит чужая жизнь, и вы становитесь невольным ее участником. Такое же ощущение возникло сейчас у меня.

— Галка — это совсем новое поколение, боюсь, вам уже вовсе не понятное, — продолжал разговорившийся Сажин. На мою удачу он, видимо, любил поговорить. — Наше поколение вы еще можете себе представить, мы — продукт эпохи, от которой вы бежали, большевистского штурм унд дранга. Мы росли, как молодой лес на пожарище. Вынесли и стужу, и засухи, и пургу, и бури. Выстояли и выросли. Теперь подлесок растет, и вглядитесь: такой лес вырастет — ахнете! Дети социализм начали строить, а внуки уже к коммунизму тянутся. У них и шаг шире, и прошлое в ногах не виснет, назад не оглядываются. Вот с Галкой познакомитесь, а еще лучше с мужем ее, Виктором, — смотрите в оба, Иван Андреевич: таких у себя не увидите.

Дверь приоткрылась, и звучный женский голос спросил:

— Будешь ужинать, Коля?

— Поужинаем? — подмигнул мне Сажин.

Я отказался.

— Ну как знаете. И мне, пожалуй, не хочется. Тонечка, — повысил он голос, — резервируй ужин на более поздний срок. У меня еще дела есть.

Он взял телефонную трубку и взглянул на меня с лукавой усмешечкой.

— Хотите с Галкой встретиться, а?

И, не ожидая ответа, набрал номер.

— Амбулатория? Галю можно? А когда освободится? В девять. Отлично. Вот и передайте: Николай Федорович вышел к ней в восемь пятнадцать. Идет пешком по правой стороне улицы. Пусть выходит навстречу.

Без лишних слов мы поднялись.

— Трепещите перед экзаменом, — засмеялся Сажин и открыл дверь.

…Мы вышли на Садовую, спустились к Смоленской площади и, не доходя, остановились на углу улицы, в начале которой, вернее посредине ее, уцелел желтый купеческий особняк, рассекавший ее дельту на два узких канала, а за ним уже ничем не разделенная широченная улица устремлялась вниз к освещенному высокими огнями мосту через Москву-реку.

— Узнаете? — спросил Сажинв

Я недоуменно промолчал.

— И немудрено. Это — Кутузовский проспект, новая московская магистраль. Здесь еще она отрыгивает прошлым: как-никак склеена из двух переулков, а вот дальше пойдем — увидите. Вы ходок

хороший?

— Пошли, — сказал я.

И мы пошли. Улица была тиха и пустынна, и только мимо, не останавливаясь, как на гонках, неслись одна за другой легковые машины. Несчетные огоньки, отражаясь, мерцали в темном речном зеркале. Ступенчатый массив гостиницы «Украина» сверкал всеми своими этажами по ту сторону реки. Я чувствовал себя Гулливером, рискнувшим прогуляться по вечернему Бробдиньягу.

Сажин не отвлекал меня разговорами, он просто время от времени поглядывал на меня с любопытством, как бы проверяя мои впечатления. Неужели он думал, что я буду восхищаться? Эти огромные каменные коробки, окаймлявшие строгим, почти суровым орнаментом не очень светлую, широкую улицу, часто недостроенные, с темными глазницами окон, к которым еще не прикасались ласковые руки хозяек, с однообразно плоскими фасадами без колонн и балконов, вызывали у меня тоскливое чувство одиночества. Душа алкала света, обилия света, ослепляющих магазинных витрин, пестрящих неоновых вывесок, множества огней на фронтонах кинотеатров, у домовых подъездов, высоко над улицей. Хотелось, чтобы широкие тротуары заливал шумный поток прохожих, чтобы в ушах звенел громкий смех, обрывки разговоров, музыка из открытых окон.

Я сказал об этом Сажину, он засмеялся.

— Все это будет, и очень скоро. Вы присутствуете при рождении улицы, первых часах ее жизни. У себя вы этого не увидите. У вас новая улица — это минимум десятилетия, а старая — уже история, века. Пикквик сейчас не заблудится ни в Сохо, ни в Сити. А у нас, скажем, Чацкому пришлось бы кричать: караул, где я?! Старая Москва умирает и новая рождается у нас одновременно на всем гигантском пространстве города, и в центре и на окраинах. И в этом, пожалуй, самое характерное в облике Москвы пятьдесят девятого года.

Сажин говорил увлеченно и громко, как с трибуны, не понижая голоса. На него оборачивались. Здесь было более людно и светло. Только что кончился сеанс в кинотеатре напротив, и люди расходились, заполонив широкие тротуары. Сверкающие витрины «Гастронома» бросали на асфальт большие квадраты света. Концентрированное сияние дня, разлитое в продолговатые стеклянные колбочки, заливало рассеянным дневным светом витрины фруктового магазина. За пирамидками груш и яблок из папье-маше как будто всходило солнце, прятавшееся в прозрачных, блистающих облаках.

— Ага, — обрадовался Сажин, — уже не чувствуете себя одиноким! Обжита улица. А вот и милые вашему сердцу балконы и лоджии, — он указал на дом напротив с темными лепными украшениями по углам. — Несколько лет назад мы строили и такие. Теперь одумались. Отрыжка барокко — неэкономично и бесполезно.

— Философия бедности, — съязвил я.

Сажин как-то искоса посмотрел на меня и усмехнулся.

— А что смешного? — обиделся я. — Бедность есть бедность. Голодный тоже мечтает о хлебе, а не о зернистой икре.

Он засмеялся громко, с добродушным превосходством учителя над не в меру строптивым учеником.

— Не помогает мимикрия, Иван Андреевич, не помогает. Наша рубашечка, — он ткнул меня пальцем в грудь, — а нет-нет да и выглянет из нее этакий просвещенный британец. Философия бедности! — повторил он презрительно. — Не бедности, друг сердечный, а необходимости! Необходимости дать удобное, светлое жилище миллионам людей и дать как можно скорее. Неужели вы не видите грандиозности задачи? Я вижу. И грандиозность и поэтичность.

Поделиться с друзьями: