Я из Ленинакана
Шрифт:
– Ну да. Тогда не хватало бы певцов, а Ленинакан стал бы Италией!
Они идут к дому уста Волода, и начинают петь. Заказчик прячется за забором и пытается рассмотреть, шелохнется ли занавеска. На балкон выходит отец. – Ашот, – кричит он, – мне ваш вой надоел! Дай мне послушать радио.
– Уста Волод, ты зря так говоришь. Он у нас лучший певец.
– Я не только насчет вас. Я на счет того осла, который послал вас сюда. Где он?
Ашот показывает пальцем на забор, но того уже там нет, он уже бежит с разрубленным надвое сердцем…
Это было до войны. После войны уже не заказывали романсов.
В городе открывались клубы и, конечно, театр. Ленинаканцы любили театр. Здесь быстро становились актерами и хорошими актерами, потому что они были детьми мечты. После войны большинство из них уедет в Ереван, и театр угаснет. Дети должны
– Доктор, у меня, наверно, кожная болезнь: когда я захожу в баню, и сверху капает вода, моя кожа становится грубее и покрывается мурашками.
Доктор внимательно, выслушав ее, рекомендует:
– Это очень серьезная болезнь, тикин (госпожа), в следующий раз, когда будете заходить, возьмите с собой калоши и зонтик.
Дед, увидев ее приготовления в баню и узнав причину, смог ее остановить и рассказывал об этом родственникам, как чуть было она не сделала его посмешищем всего города.
Город жил этими историями. После 37-го года все боялись Сталина. Она боялась больше всего. Ее зять, зная эти страхи, пришел с мрачным лицом и объявил ей:
– Плохо, мама, очень плохо, а тебе будет еще хуже, как ты это можешь выдержать, я не знаю…
– Что выдержать сынок? – со страхом спрашивает она, не ожидая ничего хорошего от этой власти.
– Сталин издал новый указ, в связи с новой продовольственной программой, детей не должно быть больше двух, а остальные должны зайти туда, откуда вылезли.
И этому она верила. Город жил, любил, и шел вперед. Родители заказывали на приданое мебель, а если мебель была от моего деда уста Мисака, это считалось хорошим приданым. Ленинаканки были изобретательны и они первыми придумали бюстгалтер. Они разрезали резиновые мячики и помещали в них свои ценности. Когда приходили в гости к родным, они вынимали их и оставляли сушиться. Мячей на все размеры выпускали достаточно, но это было неудобно и мужчины об этом не знали. Когда в дом приходил хозяин и находил разрубленные мячи, он кричал жене:
– Что это такое?
Она охала и говорила:
– Господи, он нашел сиськи Седы.
Ремесленники шли с работы домой, а у кого мастерские были дома, шли на рынок, чтобы купить продукты домой. Они не снимали своих фартуков, и продукты клали туда, а если места не хватало, они могли идти несколько раз.
Уста Мисак обязательно покупал сладости для детей своей улицы, и когда они его видели с прижатым фартуком, бежали к нему с криками: «Уста Мисак идет, уста Мисак!» Деда с отцовской стороны забрали в 37-ом и очень быстро расстреляли в Челябинске. Мне как-то не верилось, когда в 1987-ом году отец получил ответ на запрос о судьбе деда. Там было всего две строчки – решением тройки расстрелян такого-то числа. Их выгнали из дома, и они несколько дней жили на улице, пока не переехали в сарай, где их родственники держали коров, но это был наш сарай, потом он стал нашим домом, и он был в самом центре города. Брата моего отца взяли из института в армию в сороковом, хотя не должны были, потому что он был сыном врага народа. Он ушел с первого курса института в калошах. Бабушкин брат был сапожником, но он не дал ему обуви, и потом они не пускали их к себе, боясь органов. Отец покупал виноград на рынке, а потом шел в деревню и менял его на хлеб, пока не устроился работать на железную дорогу весовщиком и мог получать продукты. От дяди последнее письмо пришло из-под Харькова осенью сорок первого. О нем напоминала фотография и тар, который висел над моей кроватью с оборванными струнами. Это такой инструмент, которым аккомпанировали себе поэты. Он пришел к нам из Ирана. У дяди были хорошие стихи.
Мамин отец, мой дедушка, стал директором мебельной фабрики. У него было трое детей: старшей, моей матери, было девять лет, когда началась война, а младшему – четыре
года. Он был очень высок, мой дед. У него рост был два метра. Их было три брата, младший стал военным летчиком и войну встретил на границе. Средний и старший занимались отцовским ремеслом. Они встретятся в Керчи, когда средний брат увидит, как идет колонна и над всеми возвышается мой дед, и он закричит, и они встретятся. Они оба не вернулись. Правда, мой дед после ранения приедет в отпуск. Он возьмет детей и выйдет, чтобы посмотреть на город. Около рынка из ресторанчика закричат ему – Ашик, зайди, выпей с нами! Он зайдет, лицо его побледнеет и он начнет крушить столы и кричать:– Вы что, сволочи, там люди гибнут, а вы веселитесь!..
Он, наверно, должен был остаться, потому что у него было трое детей, ранение, но его крест чести и совести был поднят, ему оставалось на него подняться. Перед отъездом он сидел, смотрел на фикус и сказал жене:
– Ты знаешь, если фикус засохнет – это значит, что меня уже нет.
Через два года фикус начал засыхать. Его возили в Ереван в институт биологии, но не смогли спасти.
Бабушка бросила медицинский институт и стала работать медсестрой в районах. Она уходила на месяц или два, оставляя двоих детей на старшую, которой было десять лет, чтобы получать и привозить из деревень продукты.
Старшая играла на аккордеоне и вечерами ходила в госпиталь, чтобы играть для раненных. Когда закончится война, они с сестрой еще год будут ходить и встречать поезда. Каждый день с фотографиями своего отца, спрашивая у прибывших: «Вы не видели моего папу?»
Детство
Я родился в 57-ом. Я помню печки-буржуйки, их было две, и тетушку, за которой я ходил и просил, чтобы она читала для меня сказки. Знакомство мое с городом началось с пожарной каланчи, когда Артурик, он был греком и старше меня на год, сказал, что мы можем пойти и он покажет мне Кремль. До этого я так далеко не ходил. Иногда с тетушкой мы ходили в нефтяную лавку, которая была на 14-ой улице, и покупали нефть для керосинки. Пожарная каланча была на той же улице, но гораздо дальше. Нас искали, и ему, как старшему, досталось. Мы жили между 14-ой и 16-ой улицей, наша крыша с маленьким окном выходила на верхнюю улицу. Районы или кварталы, на которые делился город, называли «майла». Мы жили внизу, а наверху было окошко и вход на нашу крышу. Дома лепились друг к другу. Каждый дом имел свой маленький дворик, где росли две-три яблони, обязательно сирень и кусты желтых и красных роз. Тогда было мало машин и мы играли на улице. Летом бабушки выводили детей на улицу. Сами садились на пороги своих домов, подложив вместо стула подушки (миндар) и разговаривали друг с другом через дом или улицу. Наша улица, куда выходили двери, была узкой и извилистой, машины по ней не ходили. Мы становились взрослее и часто ссорились с ребятами с верхней улицы, но нас было мало, еще и потому, что у некоторых были двери на верхнюю улицу, и у них было больше свободы принимать решение. Тогда было очень много детей одного возраста, это были дети поколения, которое не доросло, чтобы попасть на войну, и тех, которые пришли с войны, но в основном мы играли вместе.
Воздух в городе был чист и свеж, он не нагревался, как в Ереване, но тогда я еще не знал, какой воздух в Ереване, а по субботам и воскресеньям он пах хлебом, который пек в своем доме Шеко (рыжий). Он был не рыжим, а черным. Еще хлеб пекла его сестра. По улице вместе с воздухом приходил запах хлеба. Мы просыпались. Тетушка давал мне десять копеек и я бежал к Шеко, чтобы купить у него лаваш. Я стоял и ждал, когда он вынет его из тандыра, а дома, я знал, что меня ждал сладкий чай и жареная картошка, и сыр, который я мог завернуть в теплый хлеб.
Иногда мы просыпались от криков продавца кислого мацони, который развозил его на маленьком ослике. Нашему соседу для лечения нужна была ослиная кровь. Мы узнали у его сына, что он будет просить ослиную кровь, и когда мы услышали крики продавца мацони, мы собрались у ослика и сосед попросил ослиную кровь. Он давал за стакан 10 рублей, а это было много, потому что стакан мацони стоил пять копеек. Продавец мацони стоял и не знал, что делать, смотрел на ослика и, кажется, что хотел спросить у него. Он надрезал ухо ослика и кровь стала капать в стакан, она текла медленно, а потом остановилась. Он наклонился взял пыль с дороги и присыпал рану. Стакан не был наполнен и наполовину, но он больше не согласился дать. Он не взял деньги и виновато гладил ослика, а потом они ушли.