Я люблю
Шрифт:
Получив наряд, Никанор помчался на свой участок Березовый. Далеко он, у черта на куличках, пока доберешься к забою, с ног до головы потом обольешься, но зато там уголек мягкий, сговорчивый, хорошо можно заработать. Правда, там и порода не больно крепка, — берегись да берегись, чтоб сизая глыба не вырвалась из кровли, чтоб не раздавило тысячепудовой лавиной, не засыпало на веки вечные. Ничего, убережется! Другим, у кого душа жидковата, работать на Березовом страшно, а Никанору любая опасность нипочем. Глаза велики только у страха.
Боясь потерять дорогие минуты, Никанор сокращал дорогу:
Взмокший, тяжело дыша, он добрался до Березовой. На откаточном штреке ни единого огонька. Тишина. Первым пришел. И сегодня первым!
Крепкими литыми зубами взял железный крючок лампы, опустился на четвереньки и, с трудом протиснув свои костистые плечи в рваную щель, пробитую между подошвой и кровлей, пополз к забою. Вот и уголек — черный-черный, с жирным стеклянным блеском, в прозрачных каплях росы.
Никанор вставил стальной зубок в гнездо обушка, разделся до пояса, плюнул на ладони, крякнул:
— Ну, с богом!.. — И тут же, усмехнувшись в бороду, добавил: — На бога надейся, а сам не плошай!
Размахнувшись, обрушился на пласт. Падала, ломалась на глыбы, крошилась нерушимая веками угольная стена. Заклубился в забое пыльный туман, заблестели, будто намазанные маслом, спина и грудь забойщика, а его золотая голова и борода стали черными, как у цыгана.
Прошел час, а может быть, и два, пока Никанор оторвался от пласта, перевел дыхание, согнал ребром ладони со лба ручьистый пот. Сидя на корточках, держа теплый обушок на коленях, он смотрел на кучу добытого угля и ухмылялся в бороду: «Вот так, Никанор! Вдалбливай, як сегодня, — и ты, и твоя жинка, и твой сын, и внук не будут голодувать».
Остап работал на металлургическом заводе. До вчерашнего дня он был чернорабочим, получал за двенадцатичасовую упряжку сорок-пятьдесят копеек. В месяц выколачивал десять-двенадцать целковых, не больше. Рублей пять проживал, остальные отдавал отцу, и тот вместе со своим заработком посылал их семье, в приазовскую деревню.
С сегодняшнего дня рабочая упряжка Остапа станет дороже копеек на двадцать пять, а то и на все тридцать. Вчера был чернорабочий, а сегодня…
Вчера вечером случилось то, о чем Остап мечтал целый год. После работы, когда седой кассир в оловянных очках сунул ему месячную получку, он подошел к высокому и тонкошеему десятнику Бутылочкину и робко попросил:
— Микола Николаич, тяжко жить без товарищей. Может, не откажете составить компанию?
Десятник погладил горбатый кадык и важно, баском, ответил:
— Времени, дорогой, не имею. Тесно живу, золотой, не могу-с.
— Микола Николаич, будь ласка! — молил Остап, чувствуя, как холодеют ноги оттого, что вот-вот рухнут все его мечты.
— Нет, золотой, никак, никак не могу-с…
— Мы недалеко… — Остап понизил голос. — Я же не поскупился, заказал угощение в трактире, будут и водка, и пиво, и закусочка отборна. На пять целковых заказал.
— Нет,
не могу-с, времени не имею. Вот разве только на полчасика…Обнадеженный Остап наступал, смелее шептал в ухо десятнику:
— И подарочек есть для вас, Микола Николаич.
Десятник легонько отстранил Остапа и сказал с достоинством:
— Вот, пристал, не отвяжешься. Хоть и не могу, ей-богу, не могу-с, но так и быть — пойдем. Это только ради тебя, золотой. — Бутылочкин беспокойно оглянулся. — Ну, ты иди, а я потом догоню. Иди, готовься!
Встретились они в питейном заведении Аганесова, за ситцевой занавеской, разделявшей «кабинеты».
На столе тускло зеленели пивные бутылки. Приманчиво колыхалась в пузатом графинчике водка. На жестяном блюде пламенела куча теплых раков — они как будто ползли к тарелкам с огурцами, мясом, салом, студнем, солянкой. В кружках кипела пивная пена. За перегородкой стонала гармонь. В обоях шуршали тараканы.
У Остапа кружилась голова от невиданных обильных и жирных закусок, от того, что приготовился сказать десятнику.
«Нет, не теперь, — думал Остап. — Нехай человек охмелеет, веселости хватит, тогда и выложу».
И снова кипела пена в кружках, лилась водка, крякал от удовольствия десятник. Остап угодливо смотрел в рот Бутылочкину. И когда тот, высосав очередной стакан водки, облизывал губы, Остап подносил ему наколотый на вилку кружочек огурца, рвал рачьи клешни.
— Закусите, Микола Николаич, будь ласка!
Десятник закусывал, а Остап смотрел на него и жалел, что так много хорошей пищи будет съедено зараз.
Десятник двигал челюстями, пил, гладил горбатый кадык и все больше хмелел. Сытый и пьяный, пожелал музыки и песен.
— Попроси, родной, чтоб сыграли «Чаечку».
Остап дал гармонисту двугривенный. Ярко расписанные мехи гармоники выговаривали, пели о том, как вспыхнуло утро, как над озером пролетала чайка и как ее ранил охотник безвестный. Бутылочкин перестал есть и пить, расчувствовался.
— Красиво, сволочь, играет, душу рвет!
«Вот теперь и надо дело делать, — подумал Остап. — В самый раз. Он сейчас добрее доброго».
Достал из-под стола пакет, сорвал веревку, развернул синюю сахарную бумагу. Радугой вспыхнули платки бухарского шелка. Рядом с платками — две пары сандалий из желтой кожи, табак, папиросы, жестяная коробка настоящего душистого чая фабрики Высоцкого. Остап тихонько погладил шелк, подумал: «Целый год своей Горпине, Грушеньке, сберегал… И сандалии своему сыну, Кузьме, а отдаю чужому…»
На минуту прикрыл глаза от жалости. Скомкал подарки и почти бросил в лицо десятнику. Но сказал ласково, просяще:
— Микола Николаич, хозяйке вашей дарю… деткам. Не откажите!
Бутылочкин, набивая карманы подарками, милостиво кивал головой.
— Не откажу, дорогой, не откажу.
— Микола Николаич, я хочу вам сказать… — заикался Остап.
— Говори, родной, говори!
— В ваших руках моя судьба…
— И не только твоя, дорогой. Двести человек на заводе считают меня за своего благодетеля-с. Двести! А почему? Всех люблю, за всех болит сердце, кровью наливается, если что не так. Постой, ты что-то хотел сказать? Говори!