Я — особо опасный преступник
Шрифт:
Он. Да нет же, ты прекрасная хозяйка… ты очаровательная женщина и прекрасная козяйка… Но ты немножко устала. Я тебе помогу. Тебе надо отдохнуть, куда-нибудь выбраться… И перестать смотреть в окна.
Она. Какой же ты все-таки долдон.
Он. Просто ты меня не любишь.
Она. А за что тебя любить? Я маленькая, слабая, неуверенная, и ты — как кувалда… Вот невезуха-то в жизни… Ты говоришь, работай… Я бы, может, и работала — писала бы, игрушки бы лепила, — но мне нужны поддержка, внимание, ласка… Я и так во всем сомневаюсь… Ты бы лучше посомневался со мной, мне бы легче стало… Но куда там! Тебе всегда все ясно, и ты прешь, и прешь, и прешь; ошибся, развернулся — и попер в другую сторону… И все даешь советы, советы, советы… Ты просто раздавил меня. У меня никогда не хватало сил сопротивляться твоему долдонству… Может быть, ты великий мыслитель, но все, что ты пишешь, все так же прямолинейно. Ты не даешь читателю посомневаться. Ты хочешь пробить лоб читателю…
Хочешь, я подчеркну все те места, которые, как мне кажется, должны быть прописаны, проговорены, подчеркну все то, что нужно еще объяснить?
Он. Послушай, подруга, а что это… ты мне какие-то гадости говорила? Да? Прямо-таки вспоминать страшно… Было?
Она. Ну и говорила. Я баба злая… А ты терпи, не взбрыкивай. Скандал и скандал.
Он. Чего ж ты, моя бедненькая, злая-то?
Она. А жизнь такая… Устала… Денег нет, муж долдон… Вот и сейчас — что лезешь к человеку? Если бы ты хоть что-нибудь смыслил, — ты бы понял, что, когда женщине под сорок, она не может хорошо себя чувствовать в кофточке, перешитой из шерстяных кальсон твоего покойного папочки… Сегодня утром соседка из квартиры напротив приносила английское платье — ей нужно срочно продать… Ну что, я примерила, посмотрела в зеркало… и заревела. Стою и реву, как дура… на платье накапала… Смеешься… тебе смешно…
Он. Какие же мы с тобой слабые, ничтожные… Платье… Истины жаждем, ищем смысл жизни, стремимся вверх, вперед… и вдруг видим: платье не такое… И все. Где там истина? А вот она, истина: надо было сидеть в газете, сидеть в твоем журнале и зарабатывать на английское платье.
Она. Надо было сидеть. Я всегда тебе говорила: надо было сидеть, надо было копить… А теперь что остается?.. Мама все удивляется, почему мы не уезжаем, почему не пытаемся эмигрировать, на что надеемся? А правда, странно… Ну, рвались бы мы нд Запад, нас бы не пускали — все было бы понятно: мы — пленники, мы стремимся к свободе… таких много — уповают на лучшую жизнь… А мы с тобой к чему стремимся, на что уповаем? Тебя посадят или убьют, я умру… мать стара, детей заберут в детдом… Ради чего все это? Весь этот ужас? Она спрашивает, а я говорю какие-то глупости, что я здесь родилась, что здесь моя родина, что я привыкла здесь и у меня нет стремления уехать… Но я же чувствую, что это не так. Я знаю, уехать нельзя, но почему? Здесь нужны какие-то другие слова, особенные… Может быть, я до них не доросла или боюсь, что она их не поймет… Или вообще эти слова нельзя произносить вслух… Не доросла, не доросла… Конечно же, мы не доросли до настоящих слов.
Он. Да нет же! Ты все правильно сказала: мы здесь родились, мы русские люди, мы воспитаны русской историей, русской литературой. Мы — часть этой жизни. Почему же мы должны откалываться и уезжать?
Она. Нет, нет, нет… Пустые слова, все не то… до настоящих мы не дожили… Как мы живем? Наше состояние промежуточное… Еще нет ни обысков, ни следствия, ни даже угроз — и эти в машине не к нам. Их внимание направлено на соседний дом. Я видела… Когда они приедут к нам, когда это будет, это будет другая жизнь. Мы знаем, что так бывает — по рассказам, вернее, по пересказам через третьи лица и по литературе — и знаем, что так будет. И мы примеряемся к этой грядущей жизни, ждем ее, не хотим… или хотим?., молим о том, чтобы она, та жизнь, подольше не наступала… И мы только-только отошли от жизни прошлой, обычной, знакомой, где все ценности, все связи понятны с детства и общеприняты — и понятны заботы, волнения… Мы — люди той, прошлой жизни… Мы хорошо знаем ту жизнь… Она нам не нравилась. «Разве это жизнь, — говорили мы, собираясь с друзьями на кухне. — Какая нищета, какая скудость, какая ложь кругом — унизительная, смешная ложь… Главное — ложь… разве это жизнь?» Но все-таки это была жизнь — пусть неполная, скудная, но теплая и спокойная; пусть нищая, но теперь-то мы видим — теплая и спокойная, без прямой и неотвратимой угрозы, что проломят череп, что придут десять человек… представь только — десять чужих, в плащах, с лицами, с чужими глазами — все перевернут, обыщут девочек… а девочкам после этого жить и расти и радоваться предстоит — как? Как они будут жить?.. И мы смотрим на это еще из прошлой жизни. И страшно… И все наши понятия еще в прошлой жизни, и желания — там… А впереди, может быть, и высоко, прекрасно, необходимо — все так… но страшно-то как! И все примериваешься, а если бы этого не было — не лучше ли? Но ведь живут же люди без этого! Живут же люди, как все… Мы-то что на себя взвалили… На себя, на детей… Детям-то как жить? У Дашки спросили в школе, что в небе летает? Она говорит — ангелы… Все дети кругом — самолеты, ракеты, спутники, а она — ангелы… Скандал! Учительница меня вызвала. Я говорю, ну что же, ангел — это хорошо, ангел — это направленный свет любви… Она на меня глаза выкатила, говорит: «Крестик у ребенка надо снять или, в крайнем случае, зашейте его в маечку. Ей в пионеры вступать…» Учительница права… зашить в маечку? А что я Дашке скажу? Ей-то все
равно, она несмышленая… Но этот крестик в маечке — это такое унижение, такая обидная покорность… И перед Дашкой стыдно, она это почувствует… Но я же не могу сражаться ребенком, я же не могу ее подставлять… Зашила в маечку.Он. В нашей жизни что-то нужно менять… Давай купим тебе английское платье. Ты будешь в нем, как Маргарет Тэтчер, — ты всегда хотела быть умной женщиной.
Она. Да ничего подобного! Я всегда хотела быть миленькой, хорошенькой, красиво одеваться, весело жить — весело и беззаботно…
Он. Да, мы живем какой-то немузыкальной жизнью.
Она. Я всегда хотела жить благополучно… Ты способный, мог бы сделать карьеру.
Он. Какую карьеру — до этих? Как я смотрюсь среди них?.. Нет, нам не хватает веселья и музыки, вот чего. Бедность должна быть музыкальной, веселые нищие… а мы зажаты, несвободны. (Берет гитару,) Я тихонечко, чтобы не разбудить… (Наигрывает.)
Она. Почему же обязательно среди этих? Живут же люди вокруг — прекрасные, светлые, замечательные люди. Живут и творят добро. Активно, деятельно… вопреки всем этим… Ты был журналистом, и ты знаешь, с каким трудом дается каждое доброе дело, как трудно каждую малость проталкивать, пробивать; ты же знаешь, что целую жизнь приходится тратить, чтобы пробить, реализовать хоть самую малую частицу добра, истины, здравого смысла. Ты же все время писал о таких, защищал их от всякой сволочи, от бездарности, пытался помочь… Разве это не достойная жизнь? Ну и продолжал бы… Карьеру, может, и не сделал бы, да черт с ней, с карьерой, зато жили бы спокойно…
Он. А куда девать то, что я понял?
Она. Все понимают — девают же куда-то свое понимание, не лезут с ним.
Он. Я исследовал систему — куда это девать?.. То, что я написал книгу, ушел с работы, — это следствия. Главное — я исследовал систему, понял ее, до конца додумал… Сколько мы с тобой говорили об этом — сколько раз!., и ты снова и снова… Я не врач, не учитель — а то бы, может, так не вылезал, сидел бы на своем месте, делал бы свое дело… Я — журналист, публицист, мое дело — говорить, и если я что-то понял и не скажу — что в моей жизни проку? Это моей жизни, моего темперамента — мое дело. Я сделал его, как смог — почему я должен делать его хуже, чем могу? Это унизительно. Почему я не могу додумывать то, что могу додумать, почему я не должен писать то, что могу написать? Почему я не могу сказать то, что мне вполне понятно? Если я — журналист, если я — публицист и если я что-то исследовал и что-то понял, почему я должен об этом молчать?.. Свой крестик я куда зашью?
Она. Что толку — исследовал, додумал, сказал… Раньше ты мог высказаться в газете — тебя читали, обсуждали. Пусть там все было куце, вот такая вот правдочка, но она до всех доходила, всем была доступна и всем нужна… И всегда была надежда, что через год можно будет сказать еще чуточку побольше… Но вот ты все высказал сразу. Вот твоя большая правда. (Включает приемник. Мощный звук глушилки… Кричит.) Слушай, слушай! Может быть, это читают твою книгу, твою правду…
Он (выключает). "Чепуха… Слово нельзя заглушить. Его хоть в могилу спрячь, оно тростниковой дудочкой заиграет. (Играет на гитаре, поет.)
Она. Да я знаю, что не умрет… Жить-то как?.. Я заварила чай с травкой… Как ты это делаешь? Когда ты поешь или танцуешь, я готова простить все твое долдонство. Как жалко, что Дарья не в тебя — будет такая же, как я, — неуклюжая. Может, Танюша вырастет пластичной: она все поет и танцует.
Он. Пожалуйста, теперь немного подвигаемся… Потанцуем… Нет, кисти посвободнее, локти поближе, вообще руки освободи… ноги чуть согнуты… это единое движение… вот так… Какая ночь! Ты — как Золушка на балу.
Она. А может быть, все-таки продать Брокгауза? Или что-нибудь заложить в ломбард? Что у нас осталось такого? Мою шубу? Ведь это ничего, мы ее выкупим, я заработаю… Я закончу игрушки — тут как раз рублей на двести…
Он. Ах, как же я танцевал в тот вечер, когда мы с тобой познакомились и когда я отбил тебя у Бабьегородского… Это было какое-то молодежное кафе, да?
Она. Ужас! На тебе была какая-то красная рубаха, и тебе казалось, что ты ослепителен.
Он. Я был бешено влюблен. Никогда больше я так не танцевал — ни до, ни после. Я вложил в этот танец всю свою страсть к тебе.
Она. Ну, ну, ну… понесло, понесло… Когда ты танцевал, мы были едва знакомы. Ты же за Анькой приударял… Смотри-ка, все те же люди, кто тогда был? Регина, Бабьегородский, Рыжий, Севочка, Анька…
Он. Точно, точно. Это был тот вечер, когда ты съездила по роже бедному Севочке. Я до сих пор помню его красную физиономию, испуганного Петечку… у Регины, по-моему, сделалась истерика, а Рыжий хохотал во все горло… Ты говоришь, кто еще там был?
Она. Не делай вид… Анька… Ах, какие у нее были глаза! Вот такие вот огромные серые глаза… Только фиг она на тебя внимания обращала. Она уже тогда нацелилась на Петечку — знала, на какую лошадку ставить.