Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Зачем же так жестоко?

— А затем, свет мой Владимир Афанасьевич, что этот самый собачий сын директорчик — ежели не побиты вы старческим склерозом, то вспомните — напрочь нам в цементе отказывал. И не только нам, но и Золотухину.

— Неужто вам лично отпустил?

Огромной лапищей Богословский вынул из кармана халата бумагу и развернул ее перед Устименкой.

— Чти, ежели грамоте разумеешь!

В особо веселые минуты жизни Николай Евгеньевич обязательно переходил на эдакий язык. В веселые или язвительные.

Устименко прочитал и глазам не поверил: восемьдесят тонн. На бланке, в выражениях категорических и с хвостатой и

рогатой подписью.

— Да как же это вам удалось! — воскликнул он. — Ведь это невозможный результат. Он мне ни единой тонны не дал, со всей решительностью заявил — ничем не располагаю лично, хоть зарежьте.

— Довлеет ему, яко ворону, знать лишь свое «кра»! — усмехнулся Богословский. — Сказал я директорчику, что надобно мне не гипс для лечения яшкинского увечья, а по новой системе — цемент. «Сколько?» — спрашивает. Я, глядя в бегающие его гляделки, с бесстрашием и ляпнул — сто, говорю, отец-благодетель, тонн. Он мне в ответ — в том смысле, что здесь неподобающее мздоимство. Совсем из себя директорчик вышел и всяко щунял меня. А мне что — не для себя же? Тут обижаться невместно, перенес все сие благопокорно, потому что понимал — понудит, но отпустит. Конечно, выслушал и разбойника с большой дороги, но со временем ворон этот в своей энергии ругательств остудился и на восемьдесят тонн написал. А я ему с умиленностью, что-де благодетель он наш и отец, а мы его дети, в общем такое козлогласие задал, что самому невтерпеж стало, не ко времени хохотнул…

— Ох, Николай Евгеньевич, — радуясь на смешные проделки своего учителя, сказал Устименко, — зададут когда-нибудь нам…

— Я им сам задам, — посулил Богословский, вставая. Я им так сильнодержавно задам, пугливым мерзавцам, что долго чесаться будут. Ишь какой — он мне задаст…

И распорядился уже из двери:

— Вывозить надо незамедлительно. Пока дело горячо, а то еще и одумается ворон и похерит свое распоряжение. Главное я сделал — мой перелет соколиный, а ты, воробей, не робей! Кстати, Вагаршак пускай шурует, пора ему и этим делам обучаться, а то все за нашими спинами свою науку сотворяет…

— Нет, Вагаршак этими делами никогда заниматься не станет, — твердо ответил Устименко.

— Это еще почему?

— А потому, что его время мне любого цемента дороже.

Богословский даже обиделся, но ненадолго, Устименко пояснил:

— Вы сходите в прозекторскую, посмотрите, что они там с Гебейзеном колдуют.

— В Пироговы мальчик метит?

— Кстати, вы недавно мне сами сказали о безмерной емкости его таланта. И о том даже, что он «вовсе черт знает что такое!», а это на вашем языке, по-моему, похвала…

Богословский, уже сдаваясь, немножко возразил:

— Однако административная деятельность…

Посмотрел в упрямое, набычившееся лицо своего главврача, махнул рукой, нахмурился, взглянул на стенные часы и сказал раздраженно:

— Пойду Пузырева оперировать.

— С кем?

— Нечитайло там и Вагаршак. Думаю — труба дело.

Он всегда злился, когда не ждал добра от своих рук. И еще более злился, если надо было расхлебывать грехи своих слишком осторожных коллег. Коллег, которые уходили от ответственности. Тогда злая тоска появлялась в его старых глазах, и на расспросы он лишь раздраженно отмахивался да отмалчивался с короткими вздохами.

Проводив Богословского, Владимир Афанасьевич посидел немного, собираясь с мыслями, закрыв глаза, потом прислушался. Мимо повезли на тележке из раздаточной обед, первое — он заглянул в нынешнее меню — суп грибной.

Вторую тележку он тоже перепустил, вышел только на перехват третьей. Так он всегда брал пробу — не из котла: оттуда умели носить соответственно, эти штуки он знал еще по войне. Здесь же была настоящая, подлинная проба.

Нянечка Нюша, приметив на своей трассе длинного, опирающегося на палку главврача, притормозила, улыбнулась, просияла.

— Пробу? — звонко спросила она.

Устименко кивнул, взял тарелку, унес к себе. И съел всю — это было неловко, но ведь нигде, кроме как в больнице, его не кормили. У него не было никакого своего дома. Впрочем, никто бы не стал доедать за ним. «Черт подери, как это глупо, — подумал он, — ну, почему, почему, зачем нас тут не кормят? Какой Женюрочка это придумал? Что хорошего в том, что дежурный врач сидит на сухоядении сутки?»

Закурив (он стал много курить последнее время), Устименко позвонил Лосому «в отношении транспорта» — так он, к своему удивлению, сам выразился, эдакий доставала!

Узнав, что надобно возить цемент, Лосой ужасно удивился и возмутился. Пришлось поведать Андрею Ивановичу всю правду со всеми подробностями.

— Ну, народец! — поразился Лосой. — Это — да! Под одну ногу восемьдесят тонн. А не восемь? Не морочишь мне голову?

— Восемь тоже на полу не валяются…

Положив трубку, Устименко вновь прислушался. И опять вышел на перехват тележки с супом. Это была его метода, им придуманная и разработанная до мелочей: не оставлять кухню в покое до конца обеда, или ужина, или завтрака. Чтобы там не успокаивались на достигнутом, на том, что главврач пробу снял. Чистой ложкой он хлебнул из тарелки и сказал звонкоголосой няне:

— Холодный, нянечка, супчик. Своему мужику такой не подашь! Вези обратно.

— Так ведь больные…

— Больные подождут немножко, а зато получат горячий суп. И сегодня, и завтра, и послезавтра.

Он не шутил. Глаза у него были злые.

— Сидит за своей дверью, как тот тигр в засаде, — пожаловалась Нюша в раздаточной, при суровом Митяшине, на свою беду.

— Я тебе, девушка, такого тигра покажу, — мягко посулил он, — что все перышки из тебя полетят.

Нюша звонко сообщила, что не намерена тут страдать, найдет себе место не хуже, здесь одно лишь беспросветное мучение…

— На земле — место? — осведомился Митяшин.

— А где же?

— Так я тебя, лапушку, отыщу. Хоть у водников, хоть у железнодорожников. И будет тебе, голубочка, такая создана неслыханно желтая жизнь по линии общественности и профсоюза, такой сплошной кошмар и нечеловеческий ужас, что ты к нам обратно на полусогнутых прибежишь и в ноги повалишься — простите за мою подлость и за мое хамство к такому человеку, как Владимир Афанасьевич. Понятно?

Нянька слушала, слушала да и заревела вдруг, пронзенная удручающим красноречием всегда молчаливого Митяшина. Старая Матвеевна, как обычно строго и наставительно, посоветовала:

— К нему сейчас со всей душой надо. Тебе, дуре, неизвестно, а мы знаем: его жена бросила, с ребеночком от него уехала, стерва, прости на черном слове, товарищ Митяшин.

Митяшин буркнул:

— Зря, Матвеевна, сплетни разводишь!

— За сплетни никто меня никогда попрекнуть не может, — твердо сказала старуха, — я такой пакостью ни в жизнь не промышляла, а про беду Владимира Афанасьевича эта вертихвостка знать обязана…

У «вертихвостки» задрожали губы, так ей жалко стало «тигра в засаде». Но она, для порядку, огрызнулась:

Поделиться с друзьями: