Я раб у собственной свободы… (сборник)
Шрифт:
Нет, не скоро праздновать я буду
воли и покоя светлый час;
тлеющий фашизм остался всюду,
где вчера пылающий погас.
Нет, я не лидер, не трибун,
с толпой взаимно мы прохладны;
те, кто рожден вести табун,
должны быть сами очень стадны.
Чувствуя нутром, не глядя в лица,
пряча отношение свое,
власть боится тех, кто не боится
и не любит любящих ее.
Господи,
дерзкие прости мои слова:
сладость утопических теорий —
пробуй Ты на авторах сперва.
Ох, и смутно сегодня в отчизне:
сыро, грязь, темнота, кривотолки;
и вспухают удавами слизни,
и по-лисьи к ним ластятся волки.
Должно быть, очень плохо я воспитан,
что, грубо нарушая все приличия,
не вижу в русском рабстве неумытом
ни избранности признак, ни величия.
Я часто вижу, что приятелям
уже не верится, что где-то
есть жизнь, где лгать – не обязательно,
и даже глупо делать это.
В первый тот субботник, что давно
датой стал во всех календарях,
бережно Ильич носил бревно,
спиленное в первых лагерях.
Не в том беда, что наглой челяди
доступен жирный ананас,
а в том, что это манит в нелюди
детей, растущих возле нас.
Для всех у нас отыщется работа,
всегда в России требуются руки,
так насухо мы высушим болота,
что мучиться в пустынях будут внуки.
Лишь воздуха довольно колыхания,
чтоб тут же ощутить неподалеку
наличие зловонного дыхания,
присущего всевидящему оку.
Я, друг мой, в рабстве. Не печалься,
но каждый день зависит мой
от гармоничности начальства
с желудком, жопой и женой.
Есть явное, яркое сходство
у бравых моих командиров:
густой аромат благородства
сочится из ихних мундиров.
К начальству нет во мне симпатий,
но я ценю в нем беспристрастно
талант утробных восприятий
всего, что живостью опасно.
Можно в чем угодно убедить
целую страну наверняка,
если дух и разум повредить
с помощью печатного станка.
Смотрю, что творят печенеги,
и думаю: счастье для нации,
что русской культуры побеги
отчасти растут в эмиграции.
Висит от юга волосатого
до лысой тундры ледяной
тень незабвенного усатого
над заколдованной страной.
Кошмарней
лютых чужеземцевпрошлись по русскому двору
убийцы с душами младенцев
и страстью к свету и добру.
Если в мизерном составе
чувство чести и стыда
влить вождям, то страх представить
их мучения тогда.
Теперь любая революция
легко прогнозу поддается:
где жгут Шекспира и Конфуция,
надежда срамом обернется.
Себя зачислить в Стены Плача
должна Кремлевская стена:
судьбы российской неудача —
на ней евреев имена.
Где вся держава – вор на воре,
и ворон ворону не враг,
мечта о Боге-прокуроре
уныло пялится во мрак.
Египет зарыдал бы, аплодируя,
увидев, что выделывает скиф:
мы создали, вождя мумифицируя,
одновременно мумию и миф.
Развивается мир по спирали,
круг за кругом идут чередой,
мы сегодня по части морали —
над закатной монгольской ордой.
Добро и справедливость. Вновь и вновь
за царство этой призрачной четы
готовы проливать чужую кровь
романтики обосранной мечты.
Сколь пылки разговоры о Голгофе
за рюмкой коньяка и чашкой кофе
У писателей ушки в мерлушке
и остатки еды на бровях,
возле дуба им строят кормушки,
чтоб не вздумали рыться в корнях.
Он был заядлый либерал,
полемизировал с режимом
и щедро женщин оделял
своим заветным содержимым.
Устав от книг, люблю забиться
в дым либерального салона,
где вольнодумные девицы
сидят, раскрывши рты и лона.
Мыслителей шуршащая компания
опаслива, как бьющиеся яйца;
преследованья сладостная мания
от мании величия питается.
Горжусь, что в мировом переполохе,
в метаниях от буйности к тоске —
сознание свихнувшейся эпохи
безумствует на русском языке.
Мы все кишим в одной лохани,
хандру меняя на экстаз;
плывет по морю сытой пьяни
дырявый циниковый таз.
Не славой, не скандалом, не грехом,
тем более не устной канителью —
поэты поверяются стихом,
как бабы проверяются постелью.
Весь немалый свой досуг
до поры, пока не сели,
мы подпиливали сук,
на котором мы висели.