Чтение онлайн

ЖАНРЫ

"Я у себя одна", или Веретено Василисы
Шрифт:

Ведущая: Таня, чем было для Вашей семьи Ваше рождение?

Татьяна: Проблемой. (Беспомощно, кротко улыбается, словно извиня­ется.)

Ведущая:???

Татьяна: Меня не должно было быть, мама обращалась к нескольким врачам, но город маленький, никто не рискнул. Тогда за это сажа­ли. Я появилась очень некстати.

Ведущая: Что Вы чувствуете, думая об этом?

Татьяна: Я так часто слышала эту историю, что как-то ничего не чув­ствую... Маму жалко. Неустроенная, молодая, совсем одна, муж только демобилизовался — тоже ведь трудно после армии в мир­ной жизни. А тут еще... Это уж не проблема, а прямо беда.

Знакомо? Еще

бы! Прямой смысл родительских "сообщений" настолько за­терт повторениями и привычной, обыденной интонацией, что как-то даже и не воспринимается. А он, между тем, ужасен. Ты — некстати, ты — беда, без тебя нам было бы легче. Нет, конечно, потом полюбили, умилялись, за­писывали первые слова, с гордостью вели в первый класс в белом фартуч­ке и с бантами, все как у людей. Они такие понятные, такие знакомые, эти родители. Им трудно, им сочувствуешь — ну что поделаешь, такие време­на, никто из врачей не рискнул меня убить. Извините, я родилась так не­кстати и в таком месте, где цена всякой жизни — копейка. Зато здесь хоро­шо умеют героически умирать...

На следующий день после Татьяниной работы, которая вообще-то была на совершенно другую тему, несколько женщин в группе пожаловались на боли "в области яичников" — доктора же. "О чем болит?" — спрашиваю. "О нерожденных детях, это ясно". И пришлось нам снова повернуться ли­цом — и с открытыми глазами — ко всем случайным, нежеланным, рож­денным и нерожденным, своим и своих родителей. Чтобы проститься, оплакать, попросить отпустить, понять...

Не могу не вспомнить другую группу — работал со своей темой вообще мужчина, и тема была уж и вовсе не про то... Федор — крепкий сорокалет­ний мужик с профилем конкистадора, серьезный и основательный, на свой лад просто-таки киногерой. Немного замедленный — не так, как бывает у флегматичных по натуре, а словно бы придерживающий себя, притормажи­вающий. Тема — отношения с отцом: "Он стар, он скоро уйдет, а мы до сих пор не можем научиться разговаривать по-человечески. Я его люблю. Он меня любит, знаю. Но вот с тестем я могу говорить про свое, про семью, про чувства, — а с отцом зубов не разжимаю, никак. Хочу просто успеть".

Ну, и стали разбираться, что ему сжимает зубы. Ведь если бы не было по­требности, если бы что-то не рвалось изнутри, то и на группу бы не при­шел, и работать бы не вызвался, и — самое главное — зубов бы не сжимал. Что, что рвется наружу — и что держит, намертво переклинивает? У отца было пятеро братьев, трое погибли на войне, двое доживают свой век мрачно, ругаясь со своими старухами и попивая горькую. А еще была сест­ренка, умершая в детстве от скарлатины. Дед о ней очень горевал, любил сильно. Дело было еще до войны, в деревне, помощи никакой — и сгорела девчоночка. Дед ушел воевать, погиб первым из семьи. А еще... И вот тут Федор еще больше каменеет, желваки играют, слышно, как зубы скрипят в самом прямом смысле слова. Еще — что? Или — кто? И прорывает.

А вот это уже история про то про самое. Неспроста рассказываю со всеми военными семейными подробностями, — ибо это одна история, одна семья и одна страна. Еще была тетка, сестра шести братьев и малышки Верочки. Молодая красавица Люба, умершая незадолго до рождения Федора. Зубы скрипят, и из самого нутра вырывается сдавленное рыдание: "Ее бабка убила, Любочку".

Ведущая: Что произошло, Федор? Если это не чересчур для Вас, поме­няйтесь с Любой ролями. (Он медлит несколько секунд, мотает головой, чтобы стряхнуть слезы, не замечает протянутого но­сового платка, потом решительно садится на стул покойницы тетки.)

Федор (из роли Любы): Я Люба, дочь Пелагеи Ивановны и Николая Се­меновича. Меня убила моя родная мать. Своими руками сделала мне аборт, и я истекла кровью. У меня был роман с приезжим ин­тендантом, он был женат. Я больше ничего не знаю. Мне было двадцать три года. Я — самая страшная тайна семьи. Братья у меня герои, батя герой, а я умирала, как зарезанная свинья, в луже крови. Мама, неужели так было надо?

...Я не утверждаю, конечно, что невозможность прямо и душевно разгова­ривать связана у мужчин этой семьи с тенью несчастной Любы — это было бы слишком простым ответом. Хотя подумайте: все они праздновали, по­минали и просто обедали за тем самым столом, на котором...

Все они боя­лись, что посадят мать. Любили — не любили, винили — не винили, но за­щитили, лишнего слова при чужих никто не обронил. Они хоронили сестру без матери — сама не смогла или они не пустили? Пелагея Ивановна, по­лучившая все свои похоронки, что она думала, что чувствовала, когда три ее выживших сына (позже и с женами, и с детьми) отправлялись поминать Любочку? Была сурова — это известно. Выдержала все — и это известно.

Убила младшую дочь, пропоров ей матку вязальной спицей. Пережила ее на двадцать лет. Сыновья молчали — но только почти, иначе откуда бы Фе­дору было узнать? Он — заговорил, хрипя и захлебываясь в словах и сле­зах. Как будто за них за всех — убивавших и убиенных, виноватых и не­виноватых.

И для меня эта мужская история — как раз "про то".

Лоб обреют — пойдешь отдавать свою,

лобок обреют — пойдешь отдавать чужую

жизнь. Родина-матка, тебе пою,

а сама партизански с тобой воюю,

ибо знаю: сыну обреют лоб.

Ибо знаю: дочке лобок обреют.

Чайной ложкой лоно твое скреб

Ирод. Роди Ирода. И Назорея.

Вера Павлова

Неужели непонятно, что для истинно человеческого, трепетного отноше­ния к будущей жизни нужно по меньшей мере испытать такое же отноше­ние к жизни вообще? Любой — старой, молодой, мужской, женской, дет­ской. Тяжело учиться этому, когда все вокруг норовит научить обратному. Стойкость, с которой многие из нас все же пытаются, поразительна и за­ставляет задуматься. Про то, про это, про разное...

На коротких женских группах на тему нерожденных детей работают не очень охотно — сильное табу наложено годами умолчания о "неприлич­ном", а на самом деле — о не считающемся важным. Но уж если работают, то кажется, что прорвало плотину. И это всякий раз убеждает в том, что всякая подавленная, "запертая" боль (вина, страх, стыд) может ждать свое­го часа годами, потихоньку поедая нас. И я низко склоняю голову перед отчаянной отвагой тех, кто все-таки решался работать с этой темой и вел наше отворачивающееся, упирающееся сознание к открытому и полному переживанию этой боли. Марина, твою работу на группе видели одиннад­цать человек. Это так мало, что мне показалось необходимым дать подроб­ные свидетельские показания "со стороны защиты". И начну я с самого на­чала — с того, как ты впервые заговорила о своей боли.

Марина: Несколько лет назад я сделала аборт. Тогда как-то не пережи­вала особенно, а чем больше времени проходит, тем чаще вспоми­наю, и такая тяжесть... Мне и сейчас очень тяжело и стыдно про это говорить. Кажется, что все в группе осуждают.

Ведущая: Ты хочешь знать точно, так это или нет?

Марина: Нет! Или да. Хочу.

Ведущая: Прежде чем Марина начнет работать, давайте услышим, какие чувства ее будущая работа вызывает. Мы уже знаем, о чем она.

Участница группы: Дикое, животное сострадание. Мне самой не при­шлось, к счастью, через это пройти, но это не моя заслуга.

Вторая участница: Понимание. Я так же "не переживала", но это было столько лет назад и, честно говоря, столько раз, что мне уже не отмыться. А Мариночка у нас молодая, и лучше пусть эту тяжесть оставит здесь.

Третья участница: Зависть. Твоей смелости завидую. Я бы не смогла даже здесь.

Четвертая участница: Страх.

Пятая участница: Я чувствую физическую боль и тяжесть внизу, и по­ясницу поламывает. Как сами знаете после чего.

Шестая участница: Марин, мы здесь все не святые, просто у многих уже отболело. Держись!

Седьмая участница: Всколыхнулась собственная вина.

Восьмая участница: Сочувствие, хочется поддержать. Я готова играть любые роли, пусть даже самые ужасные.

Девятая участница: Давай, Мариша, ты молодец, что вообще эту тему подняла. У меня дочка твоего возраста. Я с тобой.

Поделиться с друзьями: