Я ухожу
Шрифт:
Но на третий день, перед тем как посетительница уйдет, он все-таки спросит ее имя. Элен. Ага, Элен, ну хорошо. Совсем неплохое имя. Чем же она занимается в жизни? И женщина слегка запнется перед тем как ответить.
25
Тем временем Баумгартнер пытается запарковать свою машину перед большим отелем на берегу моря, в местечке под названием Мимизан-Пляж, на северо-западе Атлантических Пиренеев, на границе территории, которую он за последние недели исколесил вдоль и поперек. Отель не очень-то шикарный, но в разгар сезона трудновато найти что-нибудь приличное, — даже и эта гостиница уже полна под завязку, и его просторная стоянка пестрит иностранными номерами; Баумгартнер хвалит себя за то, что догадался
Итак, он медленно едет по дорожкам стоянки, то и дело встречая пары и целые семьи в коротких пестрых одежках, спешащие к морю. Солнце нещадно палит прямой наводкой, асфальт плавится под ногами, и дети, идущие босиком, подпрыгивают и визжат. Свободных мест на стоянке нет, ни одна машина не отъезжает и еще долго не отъедет, Баумгартнер мог бы и занервничать, но он никуда не спешит, напротив, — поиски парковки разрешают ему убить время. При этом он старательно избегает мест с пиктограммами, изображающими инвалидное кресло. Не то чтобы Баумгартнер был так уж привержен гражданскому долгу или питал сочувствие к инвалидам, нет; скорее им движет инстинктивный страх каким-то образом заразиться от них этим несчастьем и самому оказаться в положении калеки.
Пристроив наконец свой «фиат», Баумгартнер вытаскивает из багажника чемодан и направляется к гостинице. Ее фасад, вероятно, только что перекрасили: кое-где по углам еще видны свежие подтеки, а в холле царит острый крепкий запах известки — так пахнет свернувшееся молоко. Да и вокруг здания можно увидеть следы недавней стройки — грязная целлофановая пленка в контейнерах, стоящих по углам автостоянки, доски с кляксами цемента и прочий мусор. Портье, которого словно тоже затронул ремонт, украсив его лоб созвездием красных пятен, лихорадочно скребет правое плечо, отыскивая в книге бронь Баумгартнера.
Номер темноват и неуютен, мебель — шаткая и колченогая — выглядит ненастоящей, как театральный реквизит, продавленная кровать напоминает гамак, а занавеси не совпадают по размеру с окнами. Над диванчиком, жестким даже на вид, красуется мерзкая литография с изображением нескольких цинний, но Баумгартнера все это не интересует: он идет прямо к телефону, бросая свой багаж на ходу, как попало, снимает трубку и набирает номер. Вероятно, линия занята, ибо он с недовольной гримасой вешает трубку, скидывает пиджак и бродит вокруг чемодана, не открывая его.
Через несколько минут он идет в ванную, чтобы помыть руки; любое прикосновение к кранам вызывает громоподобную пляску Святого Витта всей водопроводной системы отеля. На обратном пути Баумгартнер скользит и оступается на мокром кафеле. В номере он первым делом раздвигает портьеры и, выглянув наружу, констатирует, что окно выходит в нечто вроде колодца, душного и темного колодца, смехотворно узкого и, вдобавок, закупоренного сверху грязным стеклом. Это уж слишком; Баумгартнер, снова успевший вспотеть, берется за телефон, звонит портье и требует другую комнату. Портье, все еще продолжая чесаться, указывает ему единственный свободный номер этажом выше, однако никто из обленившегося персонала гостиницы и не думает заниматься багажом клиента, и ему приходится самому тащить свой чемодан по лестнице на новое место жительства.
Этажом выше сцена повторяется один к одному: Баумгартнер вновь пытается дозвониться, но линия по-прежнему занята. Он опять готов занервничать, но вовремя успокаивается, открывает чемодан и раскладывает свои пожитки в темном шкафу и еловом комодике. Затем осматривает новую комнату, в точности повторяющую убранство прежней, разве что циннии на литографии сменились крокусами. Зато окно теперь выходит на угол автостоянки, так что в номер кое-как проникает солнце; вдобавок, Баумгартнер сможет теперь наблюдать за своей машиной.
26
«Я тоже врач, — ответит ему Элен с запинкой, — правда, не совсем. Впрочем, теперь уже и не врач — я хочу сказать, что больше не работаю по специальности». Выяснилось, что она никогда и не занималась лечебной практикой, предпочитая неиссякающей череде пациентов область фундаментальных исследований, да и ту забросила два
года назад, получив сперва наследство, а затем алименты. Последний раз она работала в больнице Сальпетриер, в отделении иммунологии. «Я искала антитела, рассчитывала их количество, пыталась выяснить, на что они похожи, изучала их активность, понимаете?» — «Да, конечно, мне кажется, понимаю», — промямлил Феррер, успевший к тому времени, подобно Баумгартнеру и согласно указаниям Саррадона, сменить местоположение, переехав на два этажа ниже.Новая палата походила на прежнюю, будучи, однако, раза в два просторнее, так как здесь стояли три кровати. Медицинских аппаратов было поменьше, стены окрашены в светло-желтый цвет, а в окне наблюдалось уже не дерево, а совершенно неинтересное кирпичное здание. Один из соседей Феликса Феррера — тот, что слева, уроженец Арьежа, — отличался могучим телосложением и находился, по крайней мере внешне, в прекрасной форме; Феррер так и не понял, зачем он здесь лежит. Второй — хилый, но зоркий бретонец с повадками ученого-атомщика — с утра до вечера читал журналы и страдал аритмией. Посещали их довольно редко: пару раз наведалась мать аритмика (неразличимый шепот, никакой информации), один раз брат арьежца (звонкоголосый отчет о потрясном матче, минимум информации). В остальное время общение Феррера с соседями сводилось к пререканиям по поводу выбора программы телевидения и громкости звука.
Элен навещала его ежедневно, но Феррер по-прежнему вел себя крайне сдержанно, не выказывая никакой радости, когда она входила в палату. Не то чтобы он питал к ней предубеждение, — просто его мысли были заняты другим. Зато его соседей первое появление Элен буквально ошеломило. И в следующие дни они глядели на нее с растущим вожделением, каждый на свой лад: арьежец — не скрывая нежных чувств и рассыпаясь в комплиментах, бретонец — исподволь, но многозначительно. Однако даже восхищение соседей не вызывало у Феррера желания следовать их примеру — вы понимаете, что я хочу сказать: вот вы не желаете какую-нибудь особу, но другая особа, желающая ее вместо вас, внушает вам мысль, или стремление, или даже приказ возжелать эту первую особу, такие вещи иногда происходят, это общеизвестно, но в данном случае — увы! — этого не происходило.
Однако это довольно удобно — иметь при себе человека, который о вас заботится, может сделать какие-нибудь покупки, принести свежую газету (ее затем передаешь бретонцу). Если бы в больнице разрешались цветы, Элен, вероятно, носила бы и их. При каждом посещении она справлялась о самочувствии Феррера, изучала профессиональным оком кривые и диаграммы, висевшие у его кровати, но тематика их разговоров не выходила за эти клинические границы. Если не считать сообщения о прежней специальности, она ни словом не поминала свое прошлое. Скупые сведения о получении наследства и алиментов, в принципе способные многое раскрыть в плане ее биографии, тем не менее, не получили дальнейшего развития. Да и у самого Феррера ни разу не возникло желания рассказать ей свою жизнь, которая — особенно в последнее время — отнюдь не казалась ему достойным предметом беседы или зависти.
В первое время Элен ходила в клинику так, словно выполняла свой долг, добровольно взятую на себя миссию посетительницы, и Феррер, втайне дивясь этому, все-таки не осмеливался спросить, зачем ей это нужно. Она держалась бесстрастно, почти холодно и, даже проявляя любезность, не давала никакого повода к фамильярности. Тем более что любезность — это далеко не все, она не способна пробудить вожделение. И тем более что Феррер, истомленный болезнью, с ужасом ожидающий разорения, боящийся врачей куда меньше, чем банкиров, находился в состоянии перманентного беспокойства, отнюдь не располагавшего к обольщению. Конечно, он не слепой, конечно, он прекрасно видит, что Элен красотка, но смотрит на нее, будто сквозь пуленепробиваемое стекло. Их отношения либо слегка абстрактны, либо слишком конкретны и не допускают никаких чрезмерно нежных чувств. Это и угнетает, и вместе с тем успокаивает. Вскоре Элен, видимо, сама поняла ситуацию и смирилась с ней, ибо стала наносить визиты куда реже — раз в два-три дня.