Я вас люблю
Шрифт:
Слезы ее высохли. Румяными и горячими губами Дина Ивановна прижалась к его губам.
– Никто ведь сюда не войдет? Не войдет? – восторженно спросила она. – Ты здесь, ты вернулся, ты делай со мною что хочешь…
Муж и жена Веденяпины жили тою же страшной, однако почти и привычною жизнью, которой жила вся Москва. Редкие письма от сына, который писал очень коротко, были единственной темой их разговоров. Сын почти ничего не рассказывал о себе. Один раз только сообщил, что сильно болел, но теперь совершенно здоров благодаря искусству здешних, северных колдунов, которых называют шаманами. Письмо это было последнее, оно обрывалось на середине и было только что передано Александру Сергеевичу Таней Лотосовой.
Такого Василия родители не знали.
Почти год я старался не вспоминать о войне, – писал их двадцатидвухлетний сын, – но потом она все чаще и чаще стала возвращаться ко мне. Я точно знаю, что был сильно болен душою, когда начал воевать. Если бы я был здоров тогда, моя военная жизнь должна была вызывать во мне одно только желание: как можно крепче биться головой о стену, чтобы отбить и память, и понимание того, что со мной происходит, кто я теперь, где я и зачем; но болезнь была именно
Меня же поразила тогда красота этой зимней поляны, осыпанной крупными алмазами мороза, и свет, дымом плывущий с неба. Лес подымался высоко в самую ночь, снег с деревьев медленно осыпал меня; я доехал до дома, спрыгнул с лошади, отвел ее в конюшню, где уже стояли другие лошади, напоил ее, и все они посмотрели на меня своими чистыми покорными глазами.
Тогда мне не пришло в голову то, что постоянно приходит теперь: ведь это одному только человеку дана возможность осквернять Божий мир – а больше никому! И человек так свободно пользуется этой возможностью, даже не задумываясь, какое за это придет наказание!
Возвращаюсь к тому, как я болел здесь, на Севере, и как меня лечили. Началось с цинги, которой здесь страдают все приезжие, не привыкшие есть сырую рыбу и сырое мясо. Алексей Валерьянович уже много лет как стал вегетарианцем по своим внутренним религиозным убеждениям, но он сразу сказал нам, что мы должны есть сырое мясо и пить кровь только что убитых животных, если хотим выжить. Сам он сумел как-то обойтись без этого, хотя, конечно, болел. От полного отсутствия солнца и от странной еды, к которой я так и не сумел приохотиться, у меня почти совсем отказали ноги, и я еле-еле мог выползти раз в день из палатки (здесь палатка называется «чум»); боль во всех суставах была ужасная, кости ломило и выкручивало, и я стал почти слепым, мог различать только контуры. Десны принялись кровоточить, и за пару недель выпали все верхние зубы. Потом наступило полное равнодушие ко всему, и я понял, что умираю. Меня это не напугало. Алексей Валерьянович положил меня на сани и повез на ближнее стойбище. По дороге началась пурга, но нас выручили собаки: они знали, куда бежать, и сами проложили дорогу сквозь пургу и темень. В большом чуме нас встретил старик в пышных и богатых шкурах, наверное, хозяин. Я плохо помню его лицо, оно расплывалось перед моими почти ослепшими глазами. Потом появились какие-то женщины, которые уложили меня на шкуры оленя рядом с разведенным огнем. Старик и Алексей Валерьянович пожали друг другу обе руки, как это полагается здесь по обычаю. Я лежал в полусне. Женщины раздели меня догола и принялись растирать все мое тело горячей, остро пахнущей жидкостью, и Алексей Валерьянович сказал, что это медвежья желчь. Вымазав всего меня желчью, они намотали мне на шею лисью шкуру и повесили на грудь множество каких-то амулетов, я и сейчас их ношу. Это фигурки разных животных из кости и меха. На ноге у меня уже несколько недель была небольшая, но незаживающая рана, которую внимательно осмотрел сам хозяин и что-то приказал женщинам. В чум привели оленя, густо запорошенного снегом. Он спокойно стоял, и от него веяло морозом и свежестью. Хозяин и женщины образовали вокруг него полукруг и начали кланяться ему и просить прощения за то, что они должны отнять у него жизнь. Олень стоял неподвижно. Потом хозяин подошел близко к нему и быстро обнюхал его глаза. Алексей Валерьянович объяснил мне, что на языке ненцев и якутов это заменяет поцелуи. На оленя набросили аркан. Он захрипел и повалился. Через минуту олень был мертв, и женщины освежевывали его. Сначала они распороли ему живот и выпустили все внутренности, причем хозяин тут же съел что-то и предложил Алексею Валерьяновичу, но тот жестами отказался. Оказывается, у ненцев принято сразу же есть сырые почки, пока они еще дышат жизненной силой, которая, как они думают, сразу переходит к тому, кто их съел. На моем голом животе сожгли кусок коры, но я совершенно не почувствовал боли. Большим и указательным пальцем правой руки хозяин растянул мне веки и тут же надрезал их ножом; сильно полилась кровь, но ее остановили двумя тяжелыми кусками льда. Когда их сняли и чем-то студенистым и теплым протерли мне все лицо, оказалось, что я неплохо вижу. Мертвый олень с закаченными сизыми белками лежал в углу чума, и женщины что-то делали с ним, а одна продолжала протяжно напевать, сидя на корточках, и кланяться мертвой оленьей голове, как будто бы с ним разговаривая. На блюде мне поднесли кусок дымящегося пузыря, голубоватого под светло-розовой кровью. Я испугался, что сейчас меня заставят съесть это, но они накрыли этим пузырем мою больную ногу, как будто куском тонкой ткани. Оказывается, это было легкое оленя. Алексей Валерьянович объяснил мне, что легкое оленя напоминает гемостатическую губку, которой в современной медицине пользуются для лечения трофических ран. Надо мной наклонился хозяин и спросил меня с помощью Алексея Валерьяновича, сильно ли кружится у меня голова. Голова моя почти прошла, но я сказал, что еще немного кружится. Тогда женщины растопили на огне мозг оленя, который извлекли из его надвое расколотого черепа какими-то медными лопаточками. Смешали его с горячим рыбьим жиром и грудным молоком – одна из женщин только что покормила своего ребенка, – несколько капель велели мне выпить, а остальным густо намазали мне всю голову. Дальше я ничего не помню, потому что провалился и заснул так крепко, как не спал никогда в жизни. Проснувшись, я увидел Алексея Валерьяновича, который сидел рядом со мной и, заметив, что я не сплю, сказал, что телесно я уже почти здоров, но хозяин в знак особой любезности пригласил шамана, который будет лечить мою душу. Тут-то я и увидел его. Больше всего он был похож на какую-то неправдоподобно огромную и пеструю птицу. На его белых меховых сапогах были нашиты когти медведя, на плечах, разукрашенных разноцветными нитками, висели крылья дикого лебедя, над шапкой вздымались ветвистые оленьи рога. В руках он держал бубен почти круглой формы, на котором я заметил множество навешанных колокольчиков. На меня, так же как и на всех присутствующих, шаман не обратил никакого внимания. Изредка он вскрикивал, бормотал, кружился на полусогнутых ногах и произносил какие-то заклинания. Потом он начал быстро жевать что-то, и вскрикивания его участились. Алексей Валерьянович сказал, что он ест кусочки сушеных мухоморов, которые помогают ему уйти из этого мира в другой.
Дорогие мои мама и папа, простите, если вам уже наскучило то, что я пишу. Эта ночь перевернула меня всего, и если мы когда-нибудь еще встретимся, вы, наверное, и не узнаете меня в том человеке, каким я стал теперь. Шаман принялся громко стучать колотушкой по своему бубну и все чаще и чаще вскрикивать. Глаза его при этом открылись, но я точно могу сказать, что он никого из нас в эти минуты не видел. Барченко шепнул мне, что шаман ищет путь в царство мертвых и в этот момент его собственная душа должна отделиться от тела. Потом он, усмехнувшись, добавил, что отделение души от тела всегда сопровождается невыносимой болью. Танец моего шамана стал стремительным; смотреть на то, как он высоко подпрыгивает, ненадолго зависая в воздухе, распластывается, прижав ухо к земле, было сначала почему-то мучительным для меня, но постепенно я сам отделился ото всего окружающего и начал погружаться в какие-то видения. Сначала я видел себя маленьким, лет шести, видел, как мы с мамой сидим под вишней, прислонившись затылками к стволу, и на нас густо падают мелкие белые цветы; потом я вдруг увидел, что мама встала и куда-то пошла. Я попытался вскочить и побежать за ней, но что-то не пускало меня. Я смотрел, как мама уходит все дальше и дальше, и когда она уже почти скрылась из вида, ее окружили очень милые и пушистые звери, похожие на собак, но яркого, золотого цвета, и я догадался, что это были лисы, и шкура одной из этих лис укутывает сейчас мое горло. Мне стало казаться, что теперь я остался один на всем свете, но страшно мне не было, и какая-то спокойная и благостная сила вдруг переполнила меня всего изнутри. Мама исчезла, от этих золотых животных, которые увели ее, остался легкий желтоватый туман в воздухе, а я чувствовал себя так, как будто наконец освободился от долгого страдания. Потом я услышал шум дождя по брезенту и увидел, что пью чай на дороге, спрятавшись под куском брезента и лошадиной попоной с еще одним офицером, имени которого уже не помню. Я сообразил, что это действительно так и было, мы с ним чудом уцелели в бою, который только что закончился, и стоны раненых, которых проносят мимо нас на носилках, и стоны тех, которых еще не подобрали, стоят в этом холодном сером воздухе. В этом воспоминании тоже было острое и сильное ощущение счастья. Я то проваливался внутрь этих своих видений, приносящих мне свет и освобождение, то снова видел похожего на дикую и косматую птицу человека, по желто-коричневому лицу которого, завешенному длинными белыми нитями бисера, струился пот. Потом я опять крепко-крепко заснул. Проснулся я, как сказал мне Алексей Валерьянович, через двое суток.
Я написал вам обо всем этом так подробно вот почему: даже если меня выпустят на свободу, даже если мне сохранят жизнь, я постараюсь никогда не возвращаться обратно в тот мир, про который я теперь понял самое главное: жить в этом мире я не смогу. И все так устроено в нем, что…
На этом слове письмо Василия Веденяпина обрывалось. Александр Сергеевич закрыл лицо руками и сидел молча, низко опустив голову. Наконец Нина не выдержала:
– Это она передала тебе?
– Она вчера принесла мне его в больницу. Вася не успел даже дописать и передал Барченко, а тот отдал ее сестре, – негромко ответил он из-под ладоней.
– Я не спрашиваю тебя об этом! Какое мне дело, в больницу или не в больницу?
Александр Сергеевич потер лоб.
– Зачем ты кричишь?
– Я уеду, – тихо сказала Нина. – Уеду к мальчику в этот порт… как он назывался раньше? Романовна-Мурманске. И буду там с ним.
– Ты не доедешь до этого порта, – усмехнулся Александр Сергеевич. – Если тебя не выкинут по дороге с поезда, ты подцепишь тиф и умрешь в вагоне на полу. Но дело не в этом. Ты что, разве не поняла?
– Какая там власть-то? – спросила она. – Там красные?
– Не знаю. Газеты всё врут.
– Чего же я все-таки не поняла?
Муж странно взглянул на нее:
– Нина, он попрощался с нами. Ты сон его ведь прочитала?
– Ты что говоришь! Как ты смеешь?!
Красные от бессонницы глаза Александра Сергеевича увлажнились. Он широко перекрестился.
– Господи, помоги ему!
– Я ненавижу тебя! – закричала Нина. – Ненавижу! Я каждую ночь мечтаю, что он возвращается к нам! Я держу его за руку и плачу от радости. А ты говоришь, чтобы Господь помог ему освободиться от нас! Ото всего, что было нашей жизнью! Да он же погибнет без матери!
– Без матери он не погибнет, – пробормотал Александр Сергеевич. – Без Бога погибнет.
Она вскочила и затрясла кулаками перед его лицом:
– Молчи, ты, чудовище! Я отмолю! Ведь это же я отмолила, ты помнишь? Когда он сидел на Лубянке!
– Пойдем выпьем кофе, – вдруг сказал Александр Сергеевич. – У нас желудевый остался?
Она тоже стихла и наклонила голову.
– Остался.
– Ты кашляла ночью. Знобило тебя?
– Меня каждый вечер знобит.
– Дай-ка я легкие твои послушаю.
– Зачем же их слушать? Тебе все равно без меня будет лучше.
– Ерунды не говори! – оборвал ее Александр Сергеевич. – Пойду затоплю. Завтра обещали еще дров привезти, нужно протопить как следует…
Нина пошла за ним, задевая за мебель концом старого пледа, наброшенного на плечи. Александр Сергеевич приостановился, погладил этот плед, потом провел пальцами по ее переносице, бровям, лбу…
– Да, выпало нам! – Он вздохнул. – Чего уж теперь-то считаться? Бедняжечка…
Нина закашлялась.
– Ну вот: пожалел все-таки! – еле выговорила она сквозь кашель. – А то ведь: чужой… – И осторожно погладила его по волосам. – Седой стал… Я ночью просыпаюсь, Саша, и никого рядом! Пусто, черно, страшно. Как в могиле… Вспомню про сына – ужасом обдает. Про тебя подумаю – стыдом… Зачем я живу? Для кого? Для чего?
– А я? – Он коснулся губами ее лба.
– Отпусти меня!
Александр Сергеевич насторожился:
– Я тебя уже отпустил один раз.
– Нет, к Васе меня отпусти. Как сказано, помнишь? «Сытая душа попирает и сот, а голодной душе все горькое сладко». У меня давно душа голодает…