Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Вся моя жизнь, — шепотом повторила Женни. — Вся моя жизнь… Вся…

— Что? Что ты сказала? — спросила, наклоняясь, Елена.

— Ничего, Ленхен, — тихо ответила Женни, — ничего, дорогая… Ничего, кроме всей моей жизни.

Маленькая комната, в которой лежал Маркс, была рядом. Женни и Карл находились в нескольких шагах друг от друга, они могли бы, повысив голос, переговариваться, но ни у нее, ни у него недоставало на это сил. Лишь изредка Маркс улавливал слабые движения в комнате Женни. Он знал, что она не сегодня-завтра умрет. «Смерть — несчастье не для умершего, а для оставшихся в живых», — вспомнил он слова Эпикура. Они звучали сейчас особенно верно и по отношению

к умирающей, и по отношению к остающимся в живых. К ней — потому что муки медленной беспощадной болезни были ужасны, а исход предрешен; к нему — ибо ее смерть для него самое большое несчастье из всех, какие могли произойти.

У Маркса издавна имелось одно своеобразное средство борьбы против душевных мучений — занятия математикой. Он часто прибегал к нему, когда боль становилась уж совсем невыносимой. Только погружаясь в математические формулы, расчеты, уравнения, он мог хоть немного успокоиться. За время этой последней болезни Женни, будучи и сам больным, он написал целую работу по исчислению бесконечно малых величин. По количеству за день исписанных алгебраическими знаками страниц можно было судить, и все домашние знали это, о том, как у Маркса на душе: чем больше страниц, тем ему трудней.

Маркс отложил новую страничку математической рукописи и вернулся мысленно к Женни. Он был уверен, что ее смерть вскоре унесет в могилу и его, поэтому сейчас в своих думах он не отделял себя от нее, как не отделял почти никогда за все эти сорок лет.

Он, как и она, мысленно блуждал по разным годам и событиям их жизни. Он вспомнил, как еще в далеком, почти безмятежном, почти золотом 1836 году ему, восемнадцатилетнему студенту, отец предрекал: «Тебе предстоит, да захочет того Бог, — еще долгая жизнь на твое благо и благо твоей семьи, а также, если мое предчувствие меня не обманывает, — на благо человечества».

Маркс подумал, обращаясь к отцу:

«Ты говоришь, долгая жизнь? Может быть, мою жизнь и можно так назвать: ведь я намного пережил не только всех своих братьев, Давида, Германа и Эдуарда, не только трех из пяти сестер, но уже на семь лет я старше и тебя, отец, — старше того возраста, в котором ты нас оставил. Но все-таки я не знаю, была ли моя жизнь долгой. Теперь она кончается. И я твердо знаю только одно: хотя всю жизнь я работал не покладая рук, не разгибая спины и кое-что успел сделать, мне все-таки не хватило времени, отмеренного судьбой. Если бы она подарила мне ещё лет пятнадцать-двадцать, я бы и эти годы до краев заполнил работой.

Что же до личного блага, блага семьи и блага человечества, то они находятся в гораздо более сложном взаимоотношении, чем ты, отец, очевидно, думал — поверь мне, ведь я старше и у меня больший опыт, чем у тебя. В жертву делу всей своей жизни — «Капиталу» — я принес здоровье, жизненное счастье и семью. Но все это именно для «блага человечества», ибо «Капитал» — самый сильный снаряд, выпущенный когда-либо по старому миру, по старым порядкам, мешающим человечеству стать счастливым. И потому я уйду из жизни с сознанием честно исполненного долга, возложенного на меня временем. С таким сознанием уходит и Женни. А разве не это именно и есть «личное благо»?

Произнеся мысленно имя Женни, Маркс вспомнил, что отец любил ее как родную дочь, считал необыкновенным человеком, норой серьезно и убежденно говорил: «В ней есть что-то гениальное».

В одном из писем сыну-студенту Генрих Маркс писал: «Она приносит тебе неоценимую жертву — она проявляет самоотверженность, и оценить ее до конца можно лишь здравым рассудком. Горе тебе, если ты когда-либо в жизни об этом забудешь!» Слова сорокапятилетней давности вновь отчетливо прозвучали в ушах Маркса. Время придало им вопросительный смысл. Они настойчиво и строго требовали ответа: ты забывал или не забывал?

— Нет, не забывал, — ответил Маркс отцу. —

Не забывал, что она, урожденная баронесса, выросла в достатке и холе, что в юности ее толпами окружали богатые и родовитые поклонники, которые были бы счастливы положить к ее ногам и богатство и имя; не забывал, что ей гораздо труднее, чем мне, переносить житейские невзгоды и тяготы; не забывал и о том, что она действительно в высшей степени одаренный человек, который на пути самостоятельного творчества мог бы создать подлинные ценности; не забывал ее многолетней возни с моими рукописями, ее самоотверженной помощи, ее мудрых советов, хотя бы тот, который она дала когда-то еще в молодости относительно моего литературного стиля…

В том давнем письме, которое всплыло сейчас в памяти Маркса, тридцатилетняя Женни советовала своему двадцатишестилетнему Карлу, просила его: «Не пиши так желчно и раздраженно. Ты знаешь, насколько сильнее воздействовали твои другие статьи. Пиши по существу, но тонко, с юмором, легко. Пожалуйста, мой дорогой, мой любимый, дай перу свободно скользить по бумаге: не беда, если оно где-нибудь споткнется или даже целая фраза будет неуклюжей. Ведь мысли твои все равно сохранятся. Они стоят в строю, как гренадеры старой гвардии, исполненные мужества и достоинства и могут тоже сказать: «La garde meurt et ne se rend pas» [13] . А что, если мундир будет сидеть свободно, а не стеснять… Пусть легче дышится — ослабь ремень, освободи ворот, сдвинь шлем, дай свободу причастным оборотам, пусть слова ложатся, так, как им удобней. Армия, идущая в бой, не обязательно должна маршировать по уставу, А разве твое войско не идет в бой?! Желаю счастья полководцу.

13

«Гвардия умирает, но не сдается» (фр.).

— Ничего этого, — горячо, продолжал старый и больной полководец, взволнованный воспоминанием, — ничего этого я не забывал и в меру моих сил, в меру возможностей времени и общества я делал все, чтобы облегчить судьбу Женин и дать проявиться ее личности и талантам. Но, увы, отец, время и общество были к нам жестоки, и поэтому я немногое мог сделать, — ты должен, это понять. Я могу сказать тебе, положа руку на сердце…

Голос отца прервал поток мыслей Маркса. Из глубины десятилетий он снова предостерегал и упрекал. Сначала это было в виде не очень решительных полувопросов-полуутверждений.

— Восприимчив ли ты — и это для меня не менее тягостное сомнение — к истинно человеческому, домашнему счастью? В состоянии ли ты — это сомнение меня мучит в последнее время столь же сильно, поскольку определенное лицо я люблю как свое собственное дитя, — дать счастье своему ближайшему окружению?

Потом голос отца стал тверже, уверенней, он уже не вопрошал, а утверждал и пророчествовал:

— Ты взял на себя большие обязательства… Но со всеми преувеличениями и сумасбродствами поэтической любви ты не сможешь создать покоя тому существу, которому ты себя посвятил; наоборот, тебе угрожает опасность нарушить этот покой…

Вероятно, пророчества отца на сей счет потому так настойчиво воскресали в памяти Маркса, что многие люди., знающие его, считали, будто он и Женни должны теперь, в старости, чувствовать досаду и разочарование за столь трудно прожитую жизнь.

На спинке кровати, у изголовья, висел ка цепочке медальон с портретом отца. Маркс всегда носил его с собой! Не глядя, он протянул назад руку и достал медальон. Раскрыв его, он пристально стал разглядывать такие знакомые и дорогие, такие родные черты. И вероятно, от этого голос отца зазвучал в его памяти еще настойчивей и внятней. Теперь это были слова опасения за судьбу не только Женни, но и его, Карла:

Поделиться с друзьями: