Я жизнью жил пьянящей и прекрасной…
Шрифт:
У этого письма не будет конца. Я пишу его уже несколько часов – и после каждого написанного слова напряженно вслушиваюсь в тишину, но слова проплывают мимо, и я никогда не смогу заставить их выразить то, что мне хотелось бы. Я не могу ничего сказать о себе – я так привык лгать, а теперь, когда я отбрасываю все случайные фразы, я чувствую только стыд за то, что оказался у тебя в плену, за то, что так и не смог излечиться от своего отчаяния.
Да, я не могу любить тебя так, как хотелось бы тебе, – но нельзя строго судить того, кто в безумной и порывистой надежде набрасывался на жизнь, думая соблазнить ее, чтобы она, в свою очередь, соблазнила его.
Я избегал всего, что только мог; ах, я не хотел натолкнуться
Любовь? Разве это не любовь, когда ты живешь в моем сердце, и с каждым днем я люблю тебя все сильнее и глубже, потому что знаю: я потерял тебя еще до ее начала?
Любовь? Я не способен различать ее, как ты. Я не знаю ничего другого, но для меня любовь – это то, что не подвержено разрушению: любовь – это отношение к человеку, не просто к женщине. Мое отношение к тебе останется нерушимым. Ты уйдешь и всегда будешь уверена, что причиной стали другие – ты не сможешь понять, что это не так; и я ничем не смогу тебя переубедить. Никогда, никогда не было другого – всегда был только я, а во мне большой, бесформенный кулак, удерживавший меня – всегда, словно он всегда чего-то от меня хочет, хочет того, что могу сделать только я, если не растворюсь в ком-нибудь другом. Если останусь единственным, самим собой.
Но чувствуешь ли ты, насколько ты мне близка? Эта безнадежная близость делает меня счастливым. Ты не сможешь понять, что я хочу тебе сказать. Да я и сам не могу толком этого понять. Иногда я очень явственно воображаю тебя, словно ты стоишь передо мной, – ты говоришь с людьми, они дают тебе благонамеренные советы, а мне хочется увести тебя в ночь, попытаться поговорить с тобой без лишних слов, чтобы объяснить, как я люблю тебя, как я теряюсь – ведь я пытался и раньше. Но другие имеют больше прав, чем я.
Письмо, и правда, получается бесконечным. Прочти и порви его – оно насквозь фальшиво, чтобы оно было правдивым, нужны великие слова. Но я не смог найти таких слов и поэтому обхожусь обыкновенными. Выведи из этого письма только одно: я никогда не видел в твоем отношении ничего иного, как неожиданно свалившееся на меня что-то великое и прекрасное, то, что я хотел бы удержать, – но я не создан для этого.
Дай мне время, и я смогу объясниться. Мое письмо – очередная попытка сделать это. Я многого не понимаю. Но отступать дальше я не хочу.
Я снова здесь со вчерашнего дня. Под Флоренцией я столкнулся с другим автомобилем. Я всегда думаю о тебе – и дома, и в дороге. Но снова я не сказал тебе всей правды. Не читай лжи в этом письме. Читай то, что я не смог сказать.
Рут Альбу
Порто-Ронко, до 23.08.1932
Привет, обезьянка!
Вот тебе письмецо от нашей с тобой Доротеи.
За посылку спасибо —
А ты не забыла форель?
И как там насчет сандалий?
В воздухе осенью пахнет —
Скверный опасный запах.
Скоро конец рождественской сказке*,
Но тебе я ее не пошлю – уж очень страшна.
Сказки на Рождество – они ведь всегда страшные…
Как мне тебя не хватает!
Нынче впервые мы огонь разожгли в камине.
Как мне тебя не хватает!
Ссадина
Пэт* зажила, ну, а Ленни*Отбывает пятнадцатого – ничего в том веселого нет.
Полагаю, Сибилла* скоро будет в Берлине.
К нам собирается венка* – венская кухня, о да!
Как мне тебя не хватает…
Рислинг, что ли, сегодня открыть 21-го года
И поставить на стол два стакана – мне и тебе?
Заведу граммофон, буду пить и песенки слушать.
Быстро сходит с меня загар:
От писательства жутко бледнеют,
Особенно от рождественских сказок —
Они изнуряют, и пишущий их несчастлив.
Герман Банг говорил: «Писательство – тот же вампир».
Как мне тебя не хватает.
Кажется, начался сезон дождей; я развел огонь в камине и завел граммофон. В комнате дым и гром, а я вспоминаю о многих вещах.
Останешься ли ты в Бреслау*? Иногда я думаю: скоро ты напишешь мне, что местный театр обанкротился и ты возвращаешься. Как это было бы прекрасно зимой – знать, что будешь работать, жить в теплой комнате и говорить, говорить и говорить с тобой.
Но может случиться, что осенью я сделаю перерыв и приеду в Бреслау. Надеюсь, мои дела в Германии скоро утрясутся* и я успею к тебе до осенних дождей.
Недавно я упорядочил все свои проблемы за последний год – того потребовали обстоятельства. Естественно, я выполнил это с большими недоделками, ибо имею весьма приблизительное представление о своих финансах. Тут я нашел банковский перевод на одинадцать тысяч марок на твое имя. Там приписка насчет того, что из этой суммы ты купишь мне кое-какие вещи, а остальное оставишь себе в виде ссуды, чтобы расплатиться с долгами и т. п. Я пишу это для того, чтобы, если кто-то тебя об этом спросит, ты говорила бы то же самое, что и я. Не думаю, правда, что тебя об этом кто-нибудь спросит, так как это касается только меня и таможни, а больше никого. Мне удобнее так это задекларировать, а не входить в подробности о белье, коврах и т. п. Если вдруг захочешь получить запрос, то просто позвони мне. За свою медлительность я скоро нарвусь на денежный штраф, но постараюсь его снизить, указав, что, на самом деле, мои деньги лежат на счете в Германии. Есть, правда, некоторые трудности, потому что я забыл о многих своих платежах. Комичная ситуация – документально удостоверять свою личную собственность. Но довольно об этом.
Ты должна мне писать, обезьянка. Чаще! Я думал, что буду писать тебе каждую неделю, как делать записи в дневнике – описывать все события за неделю, но ты покончила с моей решимостью. Я думаю, что писать тебе письма намного приятнее, чем царапать каракули в дневнике. Что ты об этом думаешь? Напиши! Во время купания я разбил себе правую руку, а за левую меня укусили собаки, когда я их разнимал. Две повязки – это очень комично, но сильно мешает писать.
Целую тебя.
Рут Альбу
Берлин, осень 1932
Ты просто должна, нет, обязана, хоть что-то мне написать, и написать скоро. Пиши, как твои дела, малыш. Не надо писать много, достаточно всего четырех слов (у меня все хорошо). Поездка была не очень удачной. От Асконы до Шаффхаузена и от Готтарда до немецкой границы туман – серый, коричневый, белый туман – гороховый суп = туман, как в прачечной. На германской границе внезапно проглянуло солнце – открылась панорама Шварцвальда – мокрого, под синим небом. Я сразу же решил продать дом и переехать в Шварцвальд. Я оставался верен этому решению почти до Нюрнберга, но потом решил еще больше времени проводить в Асконе-Ронко.