Яичница из одного яйца
Шрифт:
– Так я не болен? – предполагал Лев Николаевич.
– Покажите мне здорового! – возражал Санчик и вел его в туалет сдавать мочу.– Покажите здорового, и я из него в две минуты сделаю больного.
Себя он называл лейтенантом отдела надзора за сотрудниками.
Как относиться к этому, Фомин не знал, но по дороге в туалет с Санчиком здоровались наперебой, даже Коробко, которая с Фоминым не здоровалась совсем. Отчеканив "здравия желаю" Санчику, она начинала смотреть вдаль. И Фомин, действительно знавший ее лучше всех, и особенно – ноги, вспоминал, что именно их, ноги Зои Павловны, видел в "скорой помощи" вместе с рыбкой и журналом "Здоровье", и понимал так, что Коробко не здоровается, тайно сочувствуя ему.
От подобных новостей помогал только Славик и его нудный, но зато привычный треп. Чем выше была степень растерянности, тем нетерпеливей Лев Николаевич поглядывал на дверь и тем меньше смущал рассказ про то, как курсант Славик провалил выпускной экзамен, заслужив – у Санчика – прозвище "Диван-дурак". Дело в том, что после экзаменационного допроса Славика нашли в камере одного, лежащим на столе без штанов и с заткнутым ртом, а через обе ягодицы, наискось, было написано следующее: "Я тут лежу-лежу, а вы где шляетесь, собаки?! Он ушел уже минут сорок назад, вот связал меня, понимаешь… Утверждает, что невиновен. С моих слов записано верно". Под этим стояли подпись, очень похожая на Славикову, и шариковая авторучка, которой был написан сей протокол.
Теперь Славик числился стажером в отделе больничных посещений (отсюда его треп про врачей), а племянником к делу Фомина он был подключен на безрыбье, так как прежний оперативник, переведенный в расширяющийся церковный отдел, отращивал дервишескую бороду.
– Тоже кретин порядочный,– добавлял Санчик.
По большому счёту, такое уточнение было обидным, но усомниться в информации мешал именно церковный отдел. Лев Николаевич хорошо помнил наборный цех, который ФСК перестраивала в храм, Стасика, которого Санчик по этому поводу окрестил в Спасика и Иконостасика, и, конечно, Коня, который был – не много не мало – майором "Фискально-строительной компании".
Может быть, в этом заключалась иезуитская хитрость, но охотно согласившись, что Конь – безусловно идиот, а Стасик только и способен что подвесить микрофончик (микрофон с "внутренним голосом" из уха, а также маячок слежения с губы, приклеенный псевдоторговцем калькуляторами, Санчик снял и подарил на память), Лев Николаевич подчас давал подвести себя к еще более обидному выводу: его делом занимались третьестепенные дураки, и даже сам Санчик приставлен к нему санитаром во исполнение дисциплинарного взыскания. Оставалось одно: обидно поверить, что никакой он не диссидент, а, в лучшем случае, помешавшийся пенсионер, за которым если и следили шесть лет в упор, понаставив "жучков" под видом ремонта засорившейся канализации ("Помните, да?"), то следили просто так, на всякий случай ("Вдруг Родина позовет куда-нибудь, а вы не откликнитесь"). Но Фомин вовремя вспоминал, что вокруг него дурдом, а перед ним – санитар, то есть скорее всего садист и параноик, с навязчивой любовью к слову "ипликатор", даванию прозвищ и паянию ушных затычек.
Кроме того, Санчик уверял, что в ночь ареста изображал самого Фомина, второго из трех. Однако Лев Николаевич, хотя и простоял какое-то время, воображая себя в наказание ливанским кедром – с затычкой в ухе и на одной ноге,– верить в это отказывался категорически.
– Интересно, почему?
– Нипочему.
– Нет, ну все-таки. Интересно знать.
– Ничего не интересно.
– Ну и наплевать! – плевал Санчик.– Ясно? Есть такая часть мозга, слышали – мозжечок с ноготок?
– Ну и пусть,– упрямо отвечал Фомин.
Он оскорблялся даже не тем, что его пытались так тупо надуть. По-настоящему неприятны были попытки санитара
как бы напялить на него свою физиономию, тогда как Фомин, лежа иногда тет-а-тет, язвительно рассуждал, что лица Санчика, Славика, а заодно и Стасика очень напоминают кукиши – плотностью сложения и отсутствием черт лица. Сказать об этом прямо он, конечно, не рисковал. Но Санчик, который, по-видимому, догадывался в чем дело, обиженно провоцировал разговор, готовя в ответ, может быть, что-то и похуже ливанского кедра.Иногда он упирался тоже, и ворчливое переругивание длилось до самого врачебного обхода, то есть до той поры, пока в дверь не заглядывал еще один кукиш, но грустный и пожилой. Повисев в щели совершенно как Славик, он задавал один и тот же вопрос: "Ну, как у нас дела?"
– Хорошо,– вежливо кивал Фомин. Кукиш заметно огорчался и кисло замечал, что это хорошо. Затем он спрашивал, помнит ли Фомин, где удалось его задержать, и не смущает ли его, что первый этаж находился значительно ниже подвала. Получив два утвердительных ответа, он грустнел еще сильней, а когда Фомин поспешно предполагал, что подподвальность этажа ему скорее всего почудилась, разве такое возможно? – врач вял совсем. Он спрашивал, какой теперь день, и Фомин резонно отвечал, что теперь ночь. Напирая на слово "тяжело", врач справлялся, а не беспокоит ли очень тяжелобольного то обстоятельство, что за окном постоянная ночь. Обстоятельство беспокоило – за окном действительно стояла ночь, и все время горел фонарь,– но обсуждать этот вопрос с психиатром, который прятался за дверью, очевидно считая его буйным, Лев Николаевич не хотел.
– Не знаю… Как-то, знаете, привык,– улыбался он. Он улыбался честно, поскольку говорил правду.
Врач говорил докторское "ну-ну", хотя оно звучало скорее угрожающе – тем паче, при этом он грозил кулаком Санчику, на что тот тоже с улыбкой разводил руками, а сразу после ухода доктора весело констатировал:
– Да-с, батенька… Есть такая часть мозга – "гипофиг" называется. Вас и в самом деле надо лечить.
– Почему? – спрашивал Фомин.
– А нипочему! – мстительно лыбился Санчик, размахнув руки еще раз.
А за дверью тем временем шевелилась живая тишина, словно там тоже разводили руками или по крайней мере невиновато вертели для кого-то головой. И от этой тишины Лев Николаевич ждал неприятностей настоящих.
Поэтому он не удивился, когда закрытая в очередной раз дверь вдруг приоткрылась опять, но узко, и Санчик, ругнувшись "ипликатором", неохотно вышел в коридор. Он отсутствовал меньше минуты, но вернулся с сильно припоганенным лицом, а халат на груди был сжамкан в две крутые жмени, как будто на пороге Санчика поджидал любовник, от которого он едва отбился.
Встав точно напротив, санитар по-медицински перелистал вынутую из кармана медицинскую карту – причем так, чтобы Фомин успел разглядеть, что история болезни принадлежит действительно ему, Фомину, и что она взята из архива,– а затем, угрюмо зыркнув на дверь, громко спросил, не смущает ли больного тот факт, что карта сдана в архив в восемьдесят седьмом году.
– Вероятно, из-за пенсии,– кивнул Фомин.– А что?
Санчик дернул ртом, но отчужденным голосом добавил опасение, что больного может обеспокоить копия свидетельства о смерти, подклеенная вот здесь, к последней странице, видите или нет.
– Может быть, ошибка? – мягко, тоже для психиатра за дверью, предположил Лев Николаевич. Не зная, что сказать еще, он просто переждал, пока санитар, пошлепав картой по руке, сворачивал ее в трубку, засовывал в карман и объявлял, что теперь его будут лечить в другом месте.
Поднятый за шиворот, он спросил, как следовало спросить:
– То есть в другом отделении?
Но санитар прошипел "чу-чу" и с ненужной силой пихнул в дверь.
ГЛАВА ВТОРАЯ