Яик уходит в море
Шрифт:
Резкий голос Василиста не смолкает ни на минуту у ворот, но кто же решится отказать в приюте даже незнакомому плавенщику? Впрочем, гости невзыскательны: было бы место для лошадей, телеги, будар и было бы где сложить рыболовные снасти - ярыги, невода, подбагренники и мотки длинных веревок. Сами казаки, умаявшись за дорогу, засыпают где попало. Их холщевые шаровары белеют и на сеновале, и на плоской крыше сараев и базов. Пара громадных, пахучих от дегтя сапог торчит даже из бельевого корыта. Захлебистый храп вырывается из глубины хлебного ларя. Голубоглазый хорунжий - тот самый, что встретил когда-то на сырту покойную
Асан-Галею нет покоя ни ночью, ни днем. Он не успевает подвозить сена из лугов, устает очищать двор от лошадиного помета. В горнице уже давно не найти свободного местечка. Елена Игнатьевна сбежала с Венькой в каменную палатку, хотя она вся до потолка завалена пахучими дынями, арбузами и тыквами. Хозяйка пытается запереться изнутри, но казаки, как тараканы, проникают туда, видимо, через щели. И вот сейчас десяток бородачей, развалившись на овощных горах и охватив руками огромные, как земной шар, зеленые тыквы, вдохновенно храпят и посвистывают через заросшие волосами ноздри... На улице, за стеной палатки, грохот телег, крики. Великое переселение народов!
Венька не спит. Он лежит в люльке, чмокает большими своими губками соску, слушает шумы и смотрит серьезно в пространство на горы арбузов. Мать в углу тихо просит о чем-то Бога. Вдруг в доски ворот - беззастенчивый, озорной стук:
– О-ле-ле-ле-ле! Хозяева, пущате на фатеру-то, што ль?
Елена Игнатьевна загорается радостным волнением. Родной голос! С секунду ей мерещится, что это кричит ее отец, но тут же она соображает, что это невозможно, - никогда отец не примирится с ее постыдным бегством. Она догадывается, что там за воротами беснуется ее веселый дядя - Ипатий Ипатьевич.
– Патька!
– вне себя, звонко вопит женщина и бежит через двор, спотыкаясь о тела спящих казаков. Широко распахивает ворота, виснет у Патьки на шее, плачет, смеется. От гостя вкусно и знакомо пахнет родной уральской пылью. Елена тянет его скорее в палатку. Уже давно больна она мучительным желанием показать кому-нибудь из кровной родни своего, конечно, самого замечательного на земле сына. Они шагают через оглобли, тела. Кто-то ругается, кто-то схватывается и бежит за ними, не понимая спросонок, в чем тут дело и почему так радостно галдят казак и казачка. Ипатий Ипатьевич весело трясет бородой и охотно шагает за племянницей:
– А ну, покажи, покажи, какого ты казака выродила? Чай, мизгирь и мозгляк?
– Вот глядите, дяденька!
Розовея и волнуясь, сияя синими глазами, мать поднимает Веньку из колыбели и передает его в руки серому от пыли казаку. Тот бережно и неуклюже подхватывает ребенка, держа его, как арбуз, одними пальцами. Ребенок сурово хмурится и осуждающе смотрит в рот казаку. Ипатий несет его к маленькой лампешке на столе, чтобы лучше рассмотреть. И вдруг Венька серьезно и неторопливо цепляется за забавную, вперед растущую, сейчас серую от пыли бороду незнакомого деда.
– Ог-го!
– орет восторженно Патька.
– Молодчина моя племяшка, Елька! Ишь ошелепенела какого джигита! Руки и ноги, будто тюльпаны! Глянь, глянь, как он за бороду цапает... Хо-хо-хо!
Патька заливается, как ребенок. Из темноты дверей, с высот тыквенных гор ему вторит ответный хохот. Со
двора в полосу бедного света выступают заросшие лица казаков, сейчас вдруг зацветшие лучистыми улыбками. Из ноздрей, изо ртов, из округлившихся глаз зрителей рвется неугомонное, веселое и участливое любопытство.– Этта казак!
– Не казак, а живое свидетельство за печатью!
– Ноздря-то, ноздря-то как играет, будто у наказного атамана на смотру!
– Родительница-то и родитель, видно, ухабаки. Постарались для Войска!
– Руки-то, руки-то, весла и пику просят, дери его мамашу за хвост!
Патька захватывает горстью свою бороду и концом ее щекочет Веньку по подбородку и щекам. Тот кисло морщится и энергично чихает. Казаки грохочут, потрясая стены палатки.
– Го-го-го! Хо-хо-хо! Ха-ха-ха!
Черные тараканы, будто от землетрясения, в страхе бегут вверх к потолку. Мать исходит потом от гордости и, захлебываясь счастьем, говорит певуче:
– Он и в Сахарновской на крестинах схватил попа за бороду. Поп бранится на куму Лушу: "Чего вы полгода не крестили ребенка? Привезли какого лобана! Он и в купели не умещается". А Веничке всего неделя была...
Казаки снова хохочут. С кухонки из полога, привлеченный неожиданным ночным весельем, прыгает русокудрый хорунжий. Он в исподней белой рубахе и синих шароварах. Грудь у него заросла черными волосами. Он смотрит из дверей на Веньку, на мать, на Патьку, ржущих казаков и кричит звонче всех:
– Плавенным атаманом поставим его, ребята! Ого-го!
У казаков уже не хватает сил смеяться. Они просто, как козлы, трясут головами, мнут свои бороды и задыхаются... Хорунжий, озоруя, подхватывает на руки большой полосатый арбуз и подкидывает его к потолку, ловит и гогочет:
– А ну, Пать Патыч, дай я швырну так же казака!
Мать ласково отстраняет рукой офицера:
– Ну, ну, игрушка он вам...
Хорунжий вдруг бледнеет, пятится к двери, запахивая рубаху на волосатой груди. Из-за зеленой громады наваленных тыкв выходит черная красавица Настя. Но ведь она же умерла?! Хорунжий никогда не был трусом, но тут его пронизывает холодная дрожь. Ну да, это она. Такая же высокая и крупная, такая же по-особому красивая, и тот же у нее грудной и сдержанно веселый голос:
– Еленушка, да уложи ты его ради Истинного. Изведут они его вконец.
Это Луша. Бог мой, и ей уже семнадцать лет! Как быстро, быстрее будары, бежит жизнь. Луша уже взрослая. Она невеста. Если бы не сизый цвет волос да не зеленоватые ее глаза (у покойной сестры были темно-синие), она в самом деле казалась бы вставшей из гроба Настей. Она смущается, заметя на себе оторопелый, горячий взгляд хорунжего. Поводя головою, как бы стряхивая что-то, девушка уходит во двор, в темноту. Русокудрый казак как завороженный тоже повертывает к двери.
Девушка идет по двору. Казак таясь следует за ней. Она слышит его осторожные шаги, и все в ней замирает от страха и счастья. Хорунжий волнуется не меньше ее. У входа в дом он догоняет Лушу. Обоим страшно хочется заговорить, посидеть рядом, коснуться друг друга и, может быть... Впрочем, разве они сами ясно знают, чего им хочется?
Луша резко повертывается лицом к казаку и, давя в себе нежность и ласку, грубо говорит:
– Ну, чего тебе? Иди.
Казак кусает губу и, оробев, невнятно бормочет: