Ямщина
Шрифт:
– А по-всякому бывает. Ладно, пойдем под светлы очи купца Дюжева.
Тихон Трофимович был дома. Сидел за конторскими книгами, наводил ревизию. Щелкал костяшками счет и сурово хмурился. Он всегда хмурился, когда занимался делом. Здесь же, на столе, пыхтел самовар, на блюде горой лежали шаньги, а рядом, в глубокой чашке, отходила от мороза моченая брусника. Глянул на гостей и даже с лица сменился. Первая мысль про обоз была – неужели опять разбили?
– Здравствуйте вам, Тихон Трофимыч, – Митенька уважительно поклонился Дюжеву. – Поклон привез от Ивана Авдеича, и сказать велено – обоз ваш в сохранности, к обеду в Шадре будет. Если поторопятся, то и раньше.
Дюжев стряхнул костяшки на счетах, сами счеты на попа поставил – он всегда их так ставил, когда выдавалось
– Как знаешь. А за хорошую весть спасибо. Ступай в лавку и скажи Вахрамееву, пусть он сапоги тебе выдаст. От меня. Девок скрипом завлекать станешь. А это кто, товарищ твой?
– Да нет, седока попутно привез. К вам он.
– По какой надобности?
– Мне, Тихон Трофимыч, с глазу на глаз поговорить надо.
Догадливый Митенька тут же попрощался и вышел. Из дюжевского дома прямиком направился в лавку. На крыльце обмахнул снег с пимов березовым голиком, ободрился и вошел. После солнечного света и снежных блесток в лавке показалось темно, глаза будто позастило. Митенька встал у порога, чтобы оглядеться, и замер: то ли ему вправду видится, то ли блазнится? Стоит чудо какое-то, в красный шелк завернутое, и шевелится. Мало того – голос подает. Тихий, протяжный:
Что ты, белая береза,
Ветра нет, а ты шумишь?
Что, ретивое сердечко,
Горя нет, а ты болишь?
Митеньку разобрало любопытство, он притих, как мышка. А чудо плывет вдоль полок с товаром и голос не обрывает. Тут Митенька разглядел, что перед ним девка ходит, в шелк завернутая. Только откуда она взялась? Сроду никаких девок у Дюжева в лавке не было. От удивления у него даже в носу засвербило, и он, сам того не ожидая, звонко чихнул. Чудо ойкнуло, с писком отскочило в угол. А Митенька еще раз, да еще – такой чих парня разобрал, будто ядреного табака нанюхался. Палит, как из ружья. И остановиться не может. Крутнулся и выскочил на улицу. Прочихался там, высморкался, снегом лицо утер и опять в лавку.
Теперь уж никакого чуда там не увидел. Стояла за прилавком девка в застиранной кофточке и скручивала обрезок шелковой материи. Митенька девку узнал. Когда мужики определяли судьбу расейским у сруба, он тоже там был. Но девка тогда показалась ему злючей, вертучей, а он таких побаивался. Сейчас понял – ошибся. Совсем она не злючая, робеет, как и он.
Феклуша скрутила материю, засунула огненный кусок на полку, не удержалась и погладила его рукой. Митенька это заметил, увидел еще, что кофточка на локте протерлась и стоит на том месте латка. Сразу и обо всем догадался. Он всегда легко догадывался, что творится на душе у других людей. Само собой получалось. Вот и сейчас: о новой кофте мечтала девка. Накрутила на плечи огнистую материю и воображала себя в красивящем наряде. А он ее спугнул. Даже таким манером не дал порадоваться. И такая виноватость одолела Митеньку, что снова засвербило в носу, он едва сдержался, чтобы не чихнуть.
– А ты нос вот так зажми, – показала ему Феклуша, придавив тонкие ноздри двумя пальцами, – и натужься. Оно и пройдет.
Митенька послушно исполнил, свербить в носу перестало.
– Вот спасибо. А где Вахрамеев?
Феклуша потупилась, украдкой взглядывая – смешной какой, и тихо ответила:
– А приказчик придут скоро. Они меня доглядеть оставили. А вот и они.
Пришел Вахрамеев, как всегда – недовольный и скучный. Встал за конторкой и поднял на Митеньку серенькие, припухлые глазки: ну, чего тебе?
Минуту назад у Митеньки и в помыслах не было, а тут прорезалось мгновенное желание: взять кусок красного шелку и подарить девке – пусть порадуется. Стал выспрашивать у Вахрамеева – можно ли сапоги на шелк поменять? О том, что сапоги ему Дюжев вырешил, помалкивал, боялся, что приказчик в таком обмене сразу откажет. Вахрамеев же таращил на него глаза и ничего не понимал. Какой обмен? Хочешь купить – бери. Плати деньги и забирай. В конце концов разозлился и стал выпроваживать Митеньку из лавки – он что, сосунок, насмешки пришел над ним строить?! Митенька засмущался, все нужные
слова позабыл и молчком ушел.На улице, охолонув на морозе, решился он пойти к Дюжеву и просить, чтобы тот на подарок ему шелку вырешил, а не сапоги. Направился к дому купца, но посредине остановился и передумал. Придется ведь объяснять – зачем перемена понадобилась? А как объяснить чужому человеку, если Митенька самому себе объяснить не мог.
15
За свою жизнь Дюжев много повидал народа. Всякого. На мякине его, стреляного воробья, не проведешь. Сразу приметил, что волосы у парня на голове разнятся, хоть и старался тот на правой стороне их ножницами подрезать, выровнять. «По бритому быстро растет, а все равно не сравнялось, недавно, видать, откочевал с острогу». Но вида не подал. Позвал парня за стол, чаю налил, блюдо с шаньгами поближе подвинул. Угощал и вспоминал – заряжено ли ружье? И Васьки, как на грех, нету. Ладно – заряжено, не заряжено – в любом случае пригодится, хоть для испуга. Сказал, что вина сейчас принесет, взялся за дверную скобу, чтобы выйти из горницы, но улыбчивый парень отложил надкусанную шаньгу и неразборчиво, рот-то занят был, выговорил:
– Ты, Тихон Трофимыч, не бегай, ружье не понадобится. И работников не зови, разговор у меня только к тебе имеется.
Дюжев вернулся и сел за стол напротив парня.
– А приметлив ты, Тихон Трофимыч, – продолжал гость. – Глянул на голову и сразу догадался.
Он пригладил волосы ладонью, допил чай и чашку на блюдце осторожно перевернул кверху дном.
– Благодарствую за угощение.
– Ты хоть скажи – как зовут, откуда?
– Откуда я – ты сам догадался. А зовут зовуткой, кличут анчуткой. Не все ли равно? Я и совру – недорого возьму. Хочешь Петром зови али горшком, только в печь не засовывай. А приехал я, Тихон Трофимыч, с письмом. Письмо привез.
Дюжев протянул руку – давай. Петр улыбнулся, покачал головой.
– Письмо у меня к тебе особое, не на бумаге писано. Тут оно, – дотронулся ладонью до головы, взъерошил жесткие, прямые волосы. – Слушай. Так письмо начинается. «Добрый день или вечер, купец Тихон Трофимыч Дюжев. Не удивляйся на мое послание и шибко не проклинай, когда узнаешь, кто его тебе посылает. Жизнь наша, считай, прожитая, жить нам осталось хрен да маленько, так что давай друг к дружке наберемся терпения. Зовут меня Илья Серафимыч Тархов, лучше сказать, звали так раньше. Служил я в России, в Костроме, почтовым чиновником, не удержался от соблазна и позарился на казенные деньги. Как дело было, рассказывать не стану – долго. Скажу, чем кончилось, – попал я на каторгу. А с каторги вышел мне указ на поселенье. Судьба на поселенье известная: холодно, голодно, а от работы по своей воле успел я крепко отвыкнуть. Приходят ко мне бродяги и говорят: пора, Зубый, на промысел выходить, иначе замрем. Сколотилось нас полтора десятка, меня атаманом кликнули, угнали лошадей у мужичков, сели и поехали в чисто поле. Хорошо порезвились. Но дошел слух, что местные мужички по начальству грамоту сочинили, чтобы нас, бродяг, власти под корень вывели. Ясное дело – мы за теми мужичками следом. Пока ехали, к нам еще один слушок привязался: у хозяина постоялого двора, Федора Калитвина, золотишко водится, бережет его для своей единственной дочери. Но мужик он крутой, бывалый, и на испуг не возьмешь. Что делать? Вспомнил я старые времена, пододелся чиновником и явился на постоялый двор. А следом за мной – тут уж судьба, ее и конем не переедешь – прибыли томский купец Кривошеин и приказчик с ним, по имени Тихон».
Дюжев тяжело навалился на столешницу, подался вперед, словно хотел ухватить гостя за грудки, но тут же и сник, стал шарить вокруг себя, словно искал опору. Попалась чайная чашка, он накрыл ее волосатой клешней, сжал, и она только хрустнула. Гость от резкого звука вздрогнул, но тут же наморщил лоб, вспоминая, и покатил дальше, как по писаному. Раскровенив осколком ладонь, Дюжев это не заметил, он внимательно слушал, не пропуская единого слова, а из крепко сжатого кулака быстро капали на столешницу темно-красные капли, словно перезрелая клюква сыпалась.