Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Великолепный знаток античного мира, Шуазель-Гуфье уехал — не в Париж, а прямо в Петербург, где его знания пригодились. Он стал первым директором императорской Публичной библиотеки (ныне имени Салтыкова-Щедрина в Ленинграде). Его сын был камергером русского двора, а внук полковником русской армии. Шуазель-Гуфье разделил судьбу прочих эмигрантов, искавших спасения от гильотины в России, имя его осталось нам памятно и почтенно, как имена и многих его собратьев по несчастью — Ришелье, Ланжерона, Тулуз-Лотрека, Полиньяка, Поццо-ди-Борго и прочих… Мне иногда даже думается, что Франция, приютившая у себя наших эмигрантов после 1917 года, попросту расплатилась с Россией за устройство судеб своих эмигрантов после 1789 года.

…Над фронтоном

«Пале де-Франс» в Константинополе теперь колыхался трехцветный флаг, но великий визирь велел его сорвать, а «дерево свободы» забыли поливать и оно вскоре же засохло, затоптанное прохожими. Еще никто не знал имени Наполеона Бонапарта.

Принято думать, что Екатерина Великая страшно перепугалась французской революции, боясь, что все русские превратятся в якобинцев, потому-то, мол, она все последние годы жизни только и делала, что боролась… с революцией, конечно!

Увы, это легенда. Но правда и то, что весть о падении Бастилии вызвала в русском народе всеобщее ликование, будто не парижане разломали Бастилию, а сами русские по кирпичику разнесли Петропавловскую крепость. На улицах Петербурга обнимались даже незнакомые люди, чиновник поздравлял офицера, кучер от души обнимал лавочника, а сенатор Соймонов даже устроил в своем доме праздничную иллюминацию — и восторга петербуржцев никто не пресекал. Это было непонятно даже французскому послу, наблюдавшему за ликованием народа из окон своего посольства: «Хотя Бастилия, — писал граф Сепор, — никогда не угрожала жителям Петербурга, мне очень трудно выразить энтузиазм, вызванный падением нашей королевской тюрьмы…»

Русские газеты печатали самые свежие новости из Франции, книжный рынок был переполнен революционными изданиями, зовущими к свободе. «С.-Петербургские Ведомости» охотно публиковали «Декларацию прав человека и гражданина»; книготорговцы продавали с лотков карикатуры на монархов Европы и портреты трибунов французской революции. Полиция не вмешивалась. Екатерина была достаточно умна, чтобы понимать главное: если положение государства устойчиво, а народ ест в три горла, всем обеспеченный, тогда никакие зловредные брошюры неспособны потрясти основ той власти, которая существует. С откровенным цинизмом Екатерина говорила княгине Дашковой, которая больше всех других вельмож беспокоилась об удушении откровенной «гласности»:

— Э, милая! Пусть читают что хотят — умнее будут. Но я стану читать мудреца Платона, у коего писано пророчески: «Из крайней степени свободы всегда возникает величайшее и жесточайшее рабство народа». Ныне французы веселятся и пляшут, а вскоре мы узрим, каково они заплачут, когда им головы рубить станут… У нас на Руси страшны не маркизы Мирабо, а Емельки Пугачевы!

Слишком уверенная в нерушимости самодержавия, Екатерина подозрительно часто поговаривала о том, что с революцией надобно бороться сообща — всем монархам Европы. Но при этом сама же она палец о палец не ударила, чтобы участвовать в коалиционной борьбе. Недаром же умнейший Талейран говорил, что русская императрица «боролась против французской революции только своими манифестами». Германский историк Франц Меринг писал, что «Екатерина лишь дурачила немецкие государства», призывая их в крестовый поход на «парижских чудовищ», но сама тихо сидела дома и посмеивалась над глупцами.

— Идиоты! — говорила она. — Кто же пушками с идеями борется? Мой сын Павел истины сей тоже не разумеет…

Императрица даже не скрывала своих истинных целей:

— Я ломаю голову, чтобы своих врагов в Европе обратить против Франции. Это мне нужно, чтобы они завязли во французских делах, не в состоянии мешать мне в исполнении наиважнейших исторических задач России на Востоке. И пусть Европа подольше возится с Францией, а у меня своих забот полон рот…

Таким образом, французская революция была для нее даже политически выгодна, ибо она связывала руки врагам России.

Фельдмаршал Румянцев в эти же дни выслушал от нее такие слова:

«Вопрос решен: моя задача — следить за турками, поляками и шведами… Польша полна якобинцев… А демократы из Парижа подстрекают турок к новой войне с нами». Наконец, женщина не забывала, что совсем недавно (в 1783 году) грузинский царь Ираклий II искал покровительства России, и подписанием Георгиевского трактата Россия обязалась охранять Грузию от злодейств персидского Ага-Мохаммед-хана Каджара, о котором Екатерина всегда отзывалась с презрением:

— Кастраты в политике как певцы без голоса! Лишенный важной части тела, этот гадкий евнух озлобился на весь мир, и я чую, что грузинам боязно жить подле такого соседа…

Натравливая немецких принцев и герцогов на войну с Францией, сама Екатерина Великая не дала ни копейки для подавления революции, ни одна капля русской крови не была ею пролита на алтарь борьбы с «парижскими чудовищами».

— Пусть они перебесятся! — говорила она. — Все революции приходят к единому результату народ остается у разбитого корыта, а шайка болтунов и мерзавцев ублажает себя на вершинах власти, и эта власть, — предсказывала императрица, — оказывается для народа во много раз хуже той, которую сам же народ и низвергнул во имя призрачных утопий… Мне смешно!

Наконец, уж совсем пророчески Екатерина Великая предсказала неизбежное появление диктатора. Кто он будет — об этом она, конечно, не знала, но, кажется, уже прозревала Бонапарта:

— Поверьте моим предчувствиям: ОН ПРИДЕТ, и вот тогда нашей Руси-матушке предстоит обнажить мечи для страшной борьбы…

…Сразу же после заключения Ясского мира она стала подыскивать умного человека, который бы занял пост российского посла при дворе турецкого султана Селима III:

— Надобно не только умного, но и такого, чтобы турки его боялись. По моему разумению, лучше Михаилы Ларионыча Кутузова нам и не сыскать. Хотя и глядит он на мир единым оком, да это око суть вещей насквозь прозревает…

Сегодня он решил повидать валиде (это титул «матери султана»). Михр-и-Шах, пленная грузинка, родившая такого богатыря, была, напротив, крохотная женщина, мелко семенящая при ходьбе, быстрая в движениях, а глаза у нее — печальные.

При появлении сына она резко поднялась с дивана.

— Я, — сказал Селим матери-валиде, — решение принял. Буду ждать конца всему, что сейчас занимает Европу; если Франция погибнет в хаосе бунтов, я постараюсь искать союза с Англией, а между делом приведу в порядок финансы и армию.

Михр-и-Шах всплеснула детскими ручонками:

— Мир всем, у кого праведные мысли! — отвечала она, предупреждая сына, чтобы не встревожил янычар своими реформами. — Дальше своего ковра ты ног не протягивай. У нашего мышонка хвостик маленький, а ты к нему метлу привязать желаешь.

Селим отвечал матери, что он все заранее продумал:

— Кто способен затащить верблюда на крышу, тот, наверное, знает, как его с крыши спустить на землю.

Михр-и-Шах, боясь за сына, намекнула ему:

— Ты, как фонтан, струишься очень высоко. Но какова бы ни была высота фонтана, его верхушка все равно вниз загибается. Будь осторожен, слушай, что говорят в народе. Любые ворота можно закрыть, но никогда не закроешь всех чужих ртов…

Мать проводила его грузинскими словами:

— Слава — как муха, которая садится и на розу и в навозную кучу. Десять нищих и на одной рогоже спать могут, но двум царям не ужиться в одном царстве Ты меня понял?..

Селим понял. Положение его было сложным, и допусти он промах во внутренней политике — янычары вынесут котлы на Эйтмайдан. Потому во внешней политике он был гораздо смелее, ибо янычары в дипломатии, слава Аллаху, еще не разбирались. Отношения же Турции с потрясенной Францией становились все напряженнее, ибо Париж желал бы вовлечь султана в новую (уже третью!) войну с Россией. Семонвиль был сознательно отвергнут Селимом — как заговорщик, и его эскадра, пристыженная, покинула Дарданеллы.

Поделиться с друзьями: