Ярчук — собака-духовидец(Книга о ярчуках)
Шрифт:
На другой день, в шесть часов утра карета была подана к крыльцу. Я пошел в свой кабинет, в который со дня приезда батюшки почти ни разу не входил. Там лежал мой портфейль с рисунками; я хотел взять его с собою. Стены этого кабинета не имели другого украшения, как только одни картины моей работы; на них все женские лица были изображением одного. Над камином был портрет этого ж существа, слившегося с моею жизнью, сердцем, душою!.. Остановив взор мой на этом изображении, я уже не мог отвесть его!.. Отец, отъезд, причина — зачем пришел, все исчезло из памяти моей; я стоял неподвижно как мрамор, и только содрогание груди моей, потрясаемой сильным биением сердца, показывало, что я не статуя… Но вдруг я затрепетал всем телом, почувствовав, что кто-то прикоснулся ко мне: это был батюшка.
«Что с тобою, сын мой? С четверть часа уже я стою близ тебя и жду, чтоб ты пошевелился… такой неподвижности мне еще не случалось видеть… и что хорошего в этой цыганке?.. Ба, ба, ба, да и повсюду они!.. Или это все одно и то же?» — Батюшка обвел глазами по всем стенам кабинета; любопытство заставило его подойти рассмотреть их ближе; но он отступил от удивления, видя, что и мадонна Рафаэля имеет черты лица и цвет, одинакий со всеми. (Надобно вам сказать, любезный Эдуард, что я, не хвастаясь,
Мы приехали в Прагу. Отец мой, которому обязанности его звания и близость срока не дозволяли оставаться со мною долее, спешил отыскать и пригласить к себе искуснейших докторов. Странно было бы не лететь в ту ж минуту на зов богатого Рейнгофа, которого, есть надежда, с величайшею выгодою для себя, уморить или вылечить — все равно. По первому приглашению доктора съехались к нам тотчас же.
С изумлением смотрели на меня чада Эскулаповы: в виде моем проявлялось то, что жило в душе моей. На вопрос отца, как они думают, какого рода должна быть болезнь моя, трое из них сказали, и то не утвердительным тоном, что разгадать ее в скорости нельзя; но что, кажется, она должна быть из рода нервических. Лучшее лекарство — путешествие, веселое общество, беспрерывное рассеяние. Остальные молчали и взглядывались между собою значительно. Тон первых и взгляды последних еще более встревожили батюшку, а меня — меня заставили содрогнуться в сокровеннейших изгибах сердца!.. Какой доктор откажет лечить, по крайней мере, откажется прописать лекарство даже тому, кто был бы половиною тела во гробе, если б не полагал его одержимым нечистою силою!.. Приглашенные на помощь и совет молча раскланялись и постепенно уехали. Отец, не теряя ни секунды, повез меня к одному из своих давних друзей, доктору Л***, давно уже оставившему занятия медицинские и жившему недалеко от столицы в небольшом поместье. Там он проводил не только лето, но также и зиму, говоря, что природа любит тех из детей своих, которые живут к ней ближе, и что за это она даст им все: здоровое тело, веселый нрав, красивый вид. Метода его — лечить одними соками трав, как самая успешная, навлекла ему множество врагов-завистников и, сверх того, прославила его чудаком. Тем не менее однако ж он следовал постоянно своему способу, утверждая, что благодетельная и заботливая мать наша натура все заготовила для нас; надобно только уметь пользоваться ее простыми, но бесценными дарами и благодарить за них создателя.
При первом взгляде на меня, веселое лицо старого доктора омрачилось заботою; с приметным беспокойством приложил он руку к груди моей и долго смотрел в глаза. После четверти часа наблюдений своих над биением сердца моего и выражением глаз он сказал мне ласково, чтоб я походил в его садике, пока он переговорит с отцом моим. Чрез час меня позвали в комнаты; отец мой был, как казалось, совершенно убит горестию. Он сидел в креслах, закрыв лицо руками, и приход мой не заставил его ни переменить положения, ни взглянуть на меня. В лице доктора заметил я какую-то торжественность. Он взял меня за руку: «Сын искреннего друга моего, любезный Готфрид! Буду говорить с тобою как с доблестным богемцем, как с мужчиною, то есть без пустых предосторожностей: болезнь твоя одна из опаснейших, потому что она не в теле. Она до того слилась с твоею душою, что извлечь ее или отделить не властна рука человеческая. Это возможно одному только богу… болезнь твоя переходит меру зол, данных в удел смертным… впрочем, с помощию Бога, твоей твердой воли и покорности уставам природы, которая требует, чтоб мы жили как можно проще и ближе к ней, я взялся б тебя лечить, если б ты сказал мне искренно, какая господствующая мысль твоя?.. Я не о чувствах сердечных спрашиваю тебя, нет, мне надобно знать, о чем ты чаще всего думаешь? Или лучше сказать, непрестанно думаешь? Я читаю в глазах твоих и слышу по необычайному сотрясению груди, что какое-то странное чувство палит кровь твою, сушит мозг в костях и готовит преждевременную могилу…» — Горестный стон отца моего заставил доктора замолчать… Нет слов, Эдуард, выразить, что я почувствовал тогда! Я бросился к ногам отца, обнимал его колена, целовал руки, целовал лицо, по которому катились ручьи горьких слез, но говорить не мог: образ демона лежал на сердце моем тяжелою горою!
«Вот возьми, Готфрид! Носи это всегда с собою; она успокоит твои помыслы; а между тем поезжай путешествовать, побеждай силою воли то, что вселилось в твое воображение, не считай этого невозможным; все возможно для твердой воли человека, но преимущественнее всех способов — молитва! Возноси день и ночь мысль твою к Богу, не отчаивайся, если не тотчас получишь просимое. Есть в природе силы упорные, неразгаданные, но нет таких, которые рано или поздно не уступили бы силе главной».
После уже батюшка пересказал мне слова доктора, а я слышал только: «Вот, возьми, Готфрид!» Потому что говоря это, доктор подавал мне плоский ящичек… Спокойствие, радость, восторг счастия, нега любви, преданность воле Всевышнего, нежная любовь сыновняя, любовь ко всему роду человеческому, — наполнили душу мою, овладели всем существованием моим! Демон дал свободу груди моей и засиял мне издали лучами гения благотворного… доктор подавал мне ящичек с травами очарованного круга.
«Итак, сын мой! Не вхожу в тайны твоего сердца, не требую признания; но умоляю тебя именем Всевышнего, моею отцовскою любовию, моею старостию, страданиями сердца, — всем, всем умоляю, исполни в точности предписания доктора, изучившего природу в сокровеннейших таинствах ее; путешествуй, ищи рассеяния, не предавайся господствующей мысли; да отдалит ее от тебя твой добрый дух-хранитель, и не оставляй никогда сбора трав, данных тебе этим редким другом и еще более редким человеком! А я, мой сын, до последнего вздоха буду молить Всевышнего о помощи; пусть мысль, что отец твой, день и ночь простертый во прахе на помосте церковном, умоляет тебе милосердие Создателя, пусть эта мысль сопутствует тебе всюду и дает силу победить врага, которого,
о мой Готфрид, ты не только носишь в сердце, но и лелеешь его в нем!»Это были последние слова отца моего. Я выслушал их, стоя на коленях и не переставая орошать слезами его ноги, обнимать и целовать их. Мы расстались. По совету батюшки я не поехал проститься с матерью. «Вид твой убьет ее», — говорил отец, — итак, я написал ей только, что расстройство здоровья моего требует продолжительного путешествия, что оно единогласно присуждено всеми докторами нашей столицы, и что я надеюсь возвратиться совершенно здоровым.
В это время, любезный Эдуард, приехал я и в ваше отечество. Следуя не столько наставлению доктора, сколько убеждению отца, я старался посредством всех возможных рассеяний не давать себе минуты свободной — углубляться в любимую мечту; не знаю, успел ли бы я в этом, если б не было со мною ящичка с травами, но знаю, что с ним не было никакой надежды на успех, хотя правда, что запах бальзамических растений точно производил действие, ожидаемое доктором, то есть успокаивал муки душевные, но вместе с тем прочно укоренял в памяти моей сцену очарованного круга и огненными чертами печатлел на сердце образ моего милого демона. Впрочем, я чувствовал, что аромат этих трав, может быть, от того, что они были в малом количестве и не на корне уже — не свежие, но только он не производил на меня того разрушительного действия, какое испытывал я, когда проводил целые дни в круге долины: теперь, напротив, он успокаивал волнение духа моего так тихо и так сладостно, как мать убаюкивает засыпающее дитя свое, напевая вполголоса мелодическую песню усыпления, и хотя я ни на минуту не забывал страшного видения в ночь полнолуния, ни ужасного предмета любви своей, однако ж ночи мои становились от часу покойнее; я не проводил их, смотря на месяц, и когда наставало полнолуние, то вместо прежнего оцепенения мною овладевала одна только тихая грусть; я уходил в свою комнату и до рассвета молился, проливая слезы. Рисунков моих тоже не было со мною. Я не мог сжечь их, как советовал мне отец; кажется, я сам скорее бросился б в огонь, нежели допустил обратиться в пепел изображениям, глубоко, глубоко внедрившимся в душу мою!.. Нет! Сжечь их я не мог; но из повиновения совету отца — не окружать себя красивыми дьяволами (это собственные слова его) — я имел твердость оставить их всех до одного в моем доме, в Праге.
В этом-то состоянии, близком к выздоровлению души и тела, был я, когда злая участь моя подготовила мне встречу с почтенным родителем вашим; на беду он полюбил меня до того, что не отошел от меня во весь вечер; и убедительно просил приехать на другой день к нему обедать. Не подозревая, какое бедствие ожидает меня, я охотно согласился. Остальное вы знаете. Слова батюшки вашего «кажется, я не был в сообществе с тем, кого он имеет честь всегда видеть» вонзились кинжалом лютейшей скорби в душу мою. Меня привезли в мою гостиницу в таком состоянии, которого невозможно описать и которое перепугало всех людей моих. Меня вынули из кареты едва живого и почти в полном сумасшествии. Оставшаяся слабая искра рассудка заставила меня искать ящика с травами, чтоб скорее вздохнуть в себя их целительный аромат; но я взревел как смертельно раненый зверь, когда поспешно и судорожно обшаривая свое платье, чтоб достать ящичек, не находил его нигде… последняя надежда, последняя помощь погибла! — я потерял ящик с травами!
Теперь желание возвратиться в долину овладело мною беспрепятственно и влекло с чрезъестественною силою. Я в ту же ночь уехал из К***, и хотя был уверен, что стремлюсь к своей конечной погибели, велел однако ж гнать во весь дух, чтоб как можно скорее видеть себя в месте, отданном владычеству сатаны.
К довершению неисправимости зла, меня преследующего, доктор Л*** и отец мой умерли. Об этом уведомляла меня мать моя и просила приехать повидаться с нею. Я нашел письмо ее в моем пражском доме, куда заезжал только на пять минут, чтоб взять свои неоцененные сокровища — рисунки. Мог ли я исполнить просьбу матери? Мог ли показаться ей на глаза? — я, который сам отступал с ужасом от зеркала, если случайно взглядывал в него! Первый ее взгляд на меня верно был бы последним! Какой матери сердце не облилось бы кровью, не замерло б от ужаса и не разорвалось от отчаяния при виде сына в таком состоянии, в каком был я!.. В глазах моих пылало то, что жгло мою душу! И как страшен был этот огонь! Он не здешнего мира!.. Это пламень никогда негаснущий, — пламень геенны!
Я отписал к матери, что упущения по хозяйству требуют не только моего немедленного распоряжения, но и собственного надзора, что я сию минуту отправляюсь в свое дальнее поместье и, оконча там все, что необходимо, поспешу повергнуться к ногам ее — вымолить себе прощение у нее и благословление.
Я возвратился сюда, велел выстроить этот небольшой замок и поселился в нем с твердою решимостью не выезжать никуда и дождаться здесь конца своего — который близится, быстро близится, — я это чувствую и вижу ясно по всему.
Встреча с вами, доведши меня до последней степени отчаяния, внушила однако ж мысль сделать испытание. Дикий вой вашей собаки при виде моем еще более утвердил меня во мнении, что демон всегда присутствует при мне. Я давно перестал сомневаться в этом несчастий, однако ж, все-таки хотел бы испытать последнее средство. Слабый и уже последний луч надежды светит мне в этом испытании! Завтра, в полночь, приходите с вашим Мограби в проклятую долину. Я не буду там. Обещаясь придти туда, я забыл, что в ночь полнолуния на меня находит оцепенение, не позволяющее мне пошевелиться до самого восхода солнца. Итак, в долину вы пойдете одни с вашею собакою. Если видение мое было действием расстройства нерв, припадка безумия или лихорадочного воспаления мозга, в таком случае оно — мечта и вы, как здоровый человек, его не увидите, собака ваша тоже будет покойна. Испуг ее и злобу при виде моем легко будет объяснить антипатиею, которою эти животные иногда чувствуют к тому или иному человеку. Но если… ах! Как сердце мое терзается от этого рокового если… если случится противное, Эдуард! если точно может быть в природе дело столь ужасное, как появление злых духов глазам человека, если вы их увидите, то пусть вера христианина будет подпорою вашего мужества, будьте уверены, что сила нечистого слабее силы червя пред всем могуществом имени Божия. Теперь последнее условие, любезный Эдуард, если вы не увидите ничего и никого, то спешите утром ко мне — возвратить жизнь, счастие и надежду отыскать когда-нибудь мое неоцененное благо; но если ж глазам вашим представится то, что представлялось мне, — простите навеки, спешите удалиться мест проклятых и для спокойствия вашего старайтесь забыть о моем существовании. Не видя вашего возврата, я буду знать, что видение было не мечта».