Ящик для письменных принадлежностей
Шрифт:
— Настоящая древность, — сказал он мне о доме, — в нём обитают звуки, которым более четырёхсот лет. После Второй мировой войны, при коммунистах, дом был национализирован. Недавно здешние власти вернули его в собственность нашей семьи. Я знаю, что в четырнадцатом веке дом принадлежал вдове Миха Врачена, госпоже Катене. Катеной звали и мою мать…
Стены дома были отделаны штукатуркой кирпичного цвета, в неё была добавлена дробленая крошка. Но меня заинтересовало не это. Я сгорала от нетерпения увидеть дом изнутри. Повернула ключ в замке. Во дворе стоял каменный колодец. Огромный, ещё более старый, чем дом, он был наполнен звуками из тринадцатого века. Как только мы вошли, на меня повеяло запахами, которые пережили века, и я подумала, что враждебный запах
— Их я и хотел тебе показать,— сказал Тимофей. — Вот эта, справа, темноволосая — моя тётка, а другая — мать.
В позолоченных рамах я увидела двух красавиц, одна из которых была изображена с изумительными зелёными серьгами на фоне волос цвета воронова крыла, вторая, может быть даже более красивая, была совершенно седа, хотя так же молода и стройна, что и первая. На руке её был нарисован перстень с дорогим сардониксом, в нём я узнала головку того самого ключа, который сейчас находился у меня на пальце. Оба портрета были подписаны одним художником — Марио Маскарелли.
Между тем нас никто не встречал. Напрасно я с нетерпением оглядывалась, ожидая увидеть его мать, госпожу Катену, или хотя бы тётку. Нет, никто не появился. Мозаичный пол из дерева и кости и инкрустированные двери привели нас в комнату на втором этаже, а потом в маленькую домашнюю церковь, которая находилась над входом в дом. В полумраке церкви, стоя на коленях, молилась какая-то старуха. Я подумала, что, может быть, это его мать или тётка, но, когда спросила его об этом, он сладко улыбнулся:
— Да нет, это Селена, наша старая служанка.
В третьей комнате я увидела поясные портреты тех же двух красавиц, чрезвычайно похожих друг на друга. На тёткином портрете была изображена гитара, а на портрете матери одна из церквей Котора. На заднем плане и того и другого портрета виднелись сценки которского карнавала. Тут он сказал, что тётка завещала его будущей избраннице свои драгоценные серьги.
— Правда, при одном условии, — добавил он, — моя возлюбленная должна уметь играть на гитаре. Судя по всему, серьги предназначаются тебе.
Тогда я спросила:
— Где они?
Он ответил, что они давно мертвы.
— Разве серьги могут умереть? — удивилась я, на что он опять улыбнулся и вынул из кармана пару чудесных серёг итальянской работы, похожих на две зелёные слезы. Это были те самые серьги, которые я видела на портрете его тётки на лестнице.
— И мама, и тётка давно умерли, — добавил он. — Мать я едва помню, а тётка была мне вместо матери. Ты видела, как красивы были обе…
Я принялась извиняться, он вдел серьги мне в уши, поцеловал меня, и мы продолжили осматривать дом. В одной из комнат я обнаружила две постели — мужскую и женскую. Мужская постель была повернута в сторону севера, женская — в сторону юга. Мужская была узкой койкой, взятой, видимо, с какого-то судна. Женская представляла собой огромную кровать из кованого металла, опиравшуюся на шесть ножек и украшенную латунными шарами. Она была такой высокой, что на ней можно было накрывать ужин, как на столе. Зелёные серьги у меня в ушах вдруг начали источать аромат. Он немного напоминал тот самый его сладковатый немой аккорд.
— Что это за кровать? — спросила я его, показывая на предмет из кованого железа.
— Это кровать на три персоны. Третья персона всегда её покидает.
— Как так?
— Очень просто. Когда женщина забеременеет, из её кровати исчезает муж. Когда ребёнок подрастет, он покидает постель, и в неё возвращается муж или приходит любовник. Если постель покинет жена, туда вселяется любовница. И так далее…
У одного из столов мы стоя перекусили.
С невероятной проворностью пальцев и скрытой быстротой движений он подал мне «мицву» — еврейский сыр в форме карандаша, завернутого в серебряную фольгу, и медовую ракию, которая пахла воском.Утро в Которе всегда солёное, светает здесь после завтрака… Почти ежедневно он довольно рано отправлялся в то или иное учреждение разбираться со своими документами на право собственности. Вёл он себя совершенно непредсказуемо. С жителями Котора говорил по-итальянски или же брал с собой старую Селену, чтобы она переводила. По вечерам в маленьких ресторанчиках заказывал ужин по-итальянски. Каждое воскресенье мы ходили в церковь. Селена и я в католический кафедральный собор Святого Трифона, а Тимофей в православный храм Святого Луки. Потом мы все вместе шли пить кофе в кофейню на Оружейной площади. Как-то раз он отвёз нас на другой берег залива в Столив, где стояла церквушка, одна половина которой относилась к восточно-христианскому обряду, а другая принадлежала римско-католической церкви. В тот день я нашла в доме веер его матери. На веере было написано мелким почерком:
«Так же как у тела есть члены, есть они и у души. Таким образом, мы приходим к двойственной реальности. Божественная добродетель (интуиция), человеческая добродетель (мысль, в которой божество не нуждается), сон (каковой также есть существо), фантазия, знания, воспоминания, чувства, поцелуй (каковой есть невидимый свет), страх и, наконец, смерть — всё это суть члены души. У души их десять — вдвое больше, чем чувств у тела. С их помощью душа движется по миру, который содержит в себе…»
Как-то утром мы вдвоём с Селеной сидели за завтраком. Она подала на стол немного угря, зажаренного на молоке, и зелёный салат, на который дала упасть единственной капле солнца, имевшейся у нас в доме. На руках её были старые чулки, которые она носила вместо перчаток. Из них высовывались пальцы.
— Я видела в доме прекрасные портреты. Вы знали этих женщин? — спросила я её по-итальянски, на этом языке она говорила лучше меня.
Селена обнажила зубы, разрушенные бесчисленными волнами сербских и итальянских слов, которые десятилетиями обгладывали, облизывали, полировали их во время приливов, повторявшихся в одном и том же рту с умоисступляющим постоянством. Неожиданно она произнесла:
— Берегись, деточка, женщина может состариться в одно мгновение, даже когда лежит под мужчиной… А эти картины… Нехорошо им висеть там друг против друга. Ни той ни другой это бы не понравилось. Ни Анастасии, ни Катене.
— Почему?
— Тимофей тебе не рассказывал?
— Нет. Я была уверена, что обе они ещё живы, и считала, что мы приехали сюда, чтобы он познакомил меня с ними. Теперь-то мне ясно, что я ошиблась.
— Их давно уже нет в живых. У Тимофеевой матери, Катены, когда она вышла замуж в этот дом, были такие же волосы цвета воронова крыла, как и у её сестры Анастасии, которую она привела с собой. Они были очень похожи друг на друга. Правда, их отец, грек, богатый купец, который постоянно переезжал с места на место, воспитал Анастасию в Италии, а её сестру Катену в Греции, в Салониках.
Я хорошо помню, что у госпожи Катены был прекрасный голос, который, как пламя в камине, постоянно менялся. Утром, стоило ей выйти на солнце, ока начинала петь. Будто бы грела свой голос на солнце. По вечерам было слышно, как она тихо поёт в постели своего мужа. Это было удивительное пение, прерывавшееся вздохами и всхлипываниями. Но меня они обмануть не могли. Я быстро поняла, в чём дело. Господин Медош любил, чтобы его жена пела над ним, пока они наслаждаются в постели. Иногда он требовал медленных, тихих напевов вроде «День мой дважды смеркается…» или «Тишина такая, как тогда, когда синие цветы молчат…», где каждый стих походит на морскую волну. Кажется мне, что в тот вечер, когда зачали Тимофея, она простонала: «В рубашке тихой завтрашних движений…»