Ящики незнакомца. Наезжающей камерой
Шрифт:
— Делайте, как вам угодно, мама.
— Слушайте, Пьер, если вы мне поклянетесь…
— Я вам сказал, мама, делайте, как вам угодно.
Он не хотел ни в чем клясться, поскольку не отказывался от своих дурных мыслей. Последствия инцидента сказались и за ужином. Пьер чувствовал вокруг себя атмосферу худших дней на улице Спонтини, усугубленную тем, что здесь он был как бы гостем, который грубо обошелся с радушными хозяевами. К этому добавлялось страшное молчание Мишелин, которая иногда останавливала на нем отсутствующий и лишенный любопытства взгляд, словно не желая узнавать в нем ни мужа, ни кого бы то ни было вообще. Когда, встав из-за стола, Роже заявил, что пойдет к младшим Розенбергам и Блокам поиграть с ними в гараже, мадам Ласкен сказала: «Да-да, иди, милый, поиграй», и спокойным, уверенным взглядом раздавила возмущенные мысли, зарождавшиеся у зятя в голове.
Не зная о приезде Пьера Ленуара, Милу, как обычно, зашел за Мишелин, чтобы вывести
— Какой прекрасный песок, — вдруг сказал Пьер Ленуар. — Он кажется упругим, как беговая дорожка. Так и хочется пробежаться. Вы не обидитесь? Мне нечасто выпадает случай потренироваться.
— Ну да, конечно, — сказал Милу.
— Я пробегусь тысячи на полторы метров, не на скорость, просто чтобы расслабиться. А вы подберете меня на обратном пути.
Он направился к песчаной полосе, а его спутники продолжали идти своей дорогой. Черты Мишелин исказились внезапным беспокойством, она схватила под руку Милу и стала подгонять его нетерпеливо и умоляюще: «Скорей, давай скорей». В спешке путь казался ей бесконечным, и она время от времени пускалась бегом, не обращая внимания на гуляющих, которые могли узнать ее в лунном свете. Меньше чем за пять минут они добрались до бара — цели своей ежевечерней прогулки. У дверей она выпустила руку своего спутника, чтобы быстрее войти. Стены бара, маленького узкого помещения, были обшиты лакированным деревом и украшены накладными иллюминаторами, канатами и спасательными кругами. Бармен ходил по залу в белой матросской фуражке, а из проигрывателя приглушенно доносилась песня о море. Людей в этот час было еще мало. Сидя на табурете, Мишелин, раздув ноздри в ожидании, пронзительным взглядом следила за движениями бармена, готовившего напитки. Она села так небрежно, что ее белая фланелевая юбка задралась, обнажив одну ногу до самого бедра. Когда бармен поставил на стойку два коктейля, она схватила свой неловким от спешки движением, разлив несколько капель. По мере того, как она пила, лицо ее смягчалось, глаза блестели более нежным светом. Отставив пустой бокал, она повернулась к Милу и, еще не зная, что ему сказать, снисходительно улыбнулась. На миг она закрыла глаза, чтобы лучше ощутить какую-то готовность к счастью, которая уже рождалась в ней. Бармен подал еще два коктейля. На этот раз она пила медленно, чтобы распробовать каждый глоток. Легкое тепло поднималось к ее: щекам, но уже не чувствовалась та тяжесть в голове, которая немного портила ее удовольствие в первые дни их приходов в бар.
— Такие длинные дни, Эварист, такие длинные, а так мало вмещают. Забавно, не правда ли? Ну так уж, иногда, через пень колоду, а все же забавно.
Она рассмеялась легким, счастливым смехом, и Милу вместе с ней. Он лишь смочил губы во втором коктейле, поскольку боялся повредить здоровью. Бокал Мишелин был пуст, и он заменил его своим, где оставалось еще три четверти. Этот обмен уже вошел у них в привычку, и молодая женщина на это рассчитывала.
— Вы очаровательны, Эварист. Скажите бармену, чтобы поставил «Хан-Тена». Я хочу уйти под звуки «Хан-Тена».
Она вышла под руку с Милу, напевая мелодию «Хан-Тена», закинув голову, устремив взгляд в звездное небо. Как и каждый вечер, она почти бездумно свернула в сосновый лесок и, улегшись на песок, усыпанный сосновыми иголками, прижала к себе Милу и принялась бредить.
Пьер Ленуар бежал под лучами, когда молодые люди вышли на пляж.
— Дорожка меня немного разочаровала, — сказал он, присоединившись к ним. — На первый взгляд песок кажется твердым, но на самом деле немного поддается под ногами. Впрочем, это не так мешает, как на ста метрах или даже четырехстах. При желании можно думать, что просто бежишь по тяжелой трассе. Я все же доволен. Завтра утром думаю пораньше встать и еще раз пробежать.
Они вошли на виллу. Мадам Ласкен заканчивала пытать кухарку. Когда пришло время ложиться, она властно взяла Пьера под руку и отвела в комнату, которую велела для него подготовить. Он и не подумал жаловаться, тем более, что ум его был занят любопытными наблюдениями относительно изменений сопротивления почвы под ногой бегуна.
Мишелин одна поднялась в свою спальню и долго стояла у окна. Мысли ее были смутными, а плоть еще трепетала от удовольствия. Когда счастье испарилось вместе с хмельным теплом, она перечитала письмо Бернара, на которое не в состоянии была ответить, и, плача, улеглась в постель. Слезы, которые она проливала, жалея себя, уже неделю были ее последней радостью за день.
Как и говорил Пьер, Пондебуа приехал к концу
следующей недели и пробыл два дня. Он привез из Парижа интересные новости, касающиеся политической ситуации и состояния умов, но с этими Ласкенами, так мало понимавшими, невозможно было об этом говорить, вызывая к себе восхищение. Приятной неожиданностью для него было знакомство с Джонни — человеком, умеющим его оценить. Ему представили Милу, который сумел ловко ввернуть:— Мэтр, я так рад познакомиться с вами. Я так люблю ваши книги, да-да. Поэзия и динамизм потрясающие!
Вечером, говоря с мадам Ласкен и Мишелин о молодом писателе, Пондебуа заявил:
— Этот Эварист Милу кажется мне очень тонким, очень умным юношей. Мне нравятся эти грубоватые манеры молодости, возможно, слишком безапелляционной, но такой понятливой, такой открытой всему духовному.
После его отъезда мадам Ласкен так и не поняла, остался ли он при первоначальном мнении, ибо, прочтя первую половину рукописи под названием «Могильщик», он высказал следующее двусмысленное суждение:
— Это плоско, нелепо, вульгарно и скучно до невозможности. Но в литературном плане вещь очень любопытная, очень сильная, просто прекрасная.
XVII
Большой зал «Мулен де ла Галетт» был полон. Бернар сидел в последнем ряду, а за ним теснились, стоя, новоприбывшие. Молодые люди, празднично одетые и с повязками на рукаве, суетились в проходах с возбужденными и искренними лицами затейников из благотворительного общества, по поводу и без повода называя друг друга «товарищами», голоса их так и звенели чистой и честной радостью, которая задевала за живое публику, состоявшую частью из рабочих с Монмартра. На другом конце зала, на сцене, за столом с графином и стаканом с водой, сидели полукругом народные трибуны и повторяли в уме свои роли. Среди них не было ни единой звезды Народного фронта. Большинство составляли профессионалы, депутаты, бывшие депутаты, советники или секретари чего-нибудь, люди сорока-пятидесяти лет, вынашивающие мелкие и кратковременные надежды и в этот вечер исполняющие свои рабочие обязанности без воодушевления и опасений. Бернар пришел на это собрание, не испытывая ни малейшего любопытства. После обеда он услышал о нем в конторе от одного из коллег, и вечером, в час страха перед одиночеством или обществом родственников, он отправился в «Мулен де ла Галетт», словно в кино, чтобы заглушить свое отвращение и ненависть.
Ораторы сменяли друг друга на трибуне. Социалисты, активисты «Всеобщей конфедерации труда», коммунисты блаженно равнялись налево, и тон речей, совершенно нереволюционный, напоминал беседы о светском образовании или преподавании латыни. Изнывающая публика все же выказывала почтение к этим людям, так утруждавшим себя, и вежливые аплодисменты раздавались всякий раз, когда оратор приумолкал в ожидании. Время от времени красноречие возвышалось до некоторого слащавого пафоса с призывами к священному союзу. Это были минуты, когда речь заходила об Испании. Братолюбиво-воинственная дрожь пробегала по залу, в котором публика, будь она получше заведена, была бы готова схватиться за оружие. Но этим трибунам с ожиревшими сердцами недоставало умения.
Бернар изо всех сил старался заинтересоваться речами, но постоянно терял нить и вновь возвращался к картинкам, преследовавшим его уже несколько дней. В воскресенье утром Мариетт все рассказала. Как бы сама того не желая, с отсутствующим видом, ровным голосом, будто обращаясь к шкафу или животному, она рассказала ему, как в гостиничном номере Милу навязал ей свою волю, и как на морском берегу он регулярно спаивал Мишелин, чтобы добиться своего, и как он сейчас встречался с ней в холостяцкой квартире, которую снимал почасово неподалеку от авеню Ваграм. Этот хам похвастался своими подвигами Мариетт и добавил: «Я не хочу переутомляться сейчас, но когда на ней женюсь, мы еще увидимся. У тебя классное тельце, даже, наверное, получше, чем у нее». Но все эти подробности затмевались главной катастрофой: Мишелин осквернена этим подонком, этой хитрой и своевольной скотиной. Тогда же, в воскресенье, Бернар решил его убить. «Я убью его», — сказал он Мариетт, которая только пожала плечами, не придавая, кажется, никакого значения этим, сказанным в запальчивости словам порядочного молодого человека. Однако он думал о своем решении беспрестанно. Он продолжал мечтать об этом и здесь, в зале «Мулен де ла Галетт», иногда оставаясь совершенно наедине со своими мыслями. Он даже начинал беспокоиться, как это столь полное и всепоглощающее желание еще не встало на путь практического воплощения. Юноша, получивший буржуазное воспитание, очень плохо подготовлен к преступлению, и чудом было уже то, что он смог осознать его необходимость. Бернар даже не представлял себе, как взяться за это дело. Пуля была ему противна — слишком абстрактно. Убить из револьвера — это примерно то же, что убить мысленно. Ни ты, ни жертва не ощущаете реальности момента. Люди из высшего общества, сводящие счеты перестрелкой, — несчастные халтурщики. Когда вас душит желание мести, такой малостью его не удовлетворить. Нужно почувствовать, как бьется тварь, насладиться ее агонией.