Югославская трагедия
Шрифт:
Неделько с Алексой скрылись в Белареку и там терпеливо ждали своего часа. Вечерами, когда сумрак сглаживал очертания лиц, на краю села, у невысокого каменного забора, который легко перескочить, собирались люди. Под полой одежды у Неделько светился карманный фонарик. Лучик его скользил по листку бумаги, выхватывая слова: «Советский Союз, Сталин…» Народ жил той же надеждой, с какой деды, бывало, еще при турецком иге, поднимались на гору, встречали солнца и, простирая руки к востоку, говорили детям и внукам: «Там она — Россия!» И вот, в тысяча девятьсот сорок первом году, в дни испытаний еще более тяжелых, чем при турках, перекличкой свирелей от горы к горе, от селения к селению разнеслась весть: «Гитлеровцы напали на Советскую Россию! Красная Армия и весь советский народ дают героический отпор фашистским захватчикам». Весть эта летела, как громовое эхо, она звала людей и будила в них силы и желание борьбы.
— Пойдем, пришла пора, — сказал Неделько Алексе.
На дороге они подкараулили
Операции приобретали размах. Был заминирован и подожжен рудник в Болевачском срезе, [3] взорвано три железнодорожных моста, пущен под откос паровоз с вагонами. После этого в отряд вступило триста новых бойцов. А среди них был и тот самый Катнич, известный по своей неудачной партийной работе в Боре. Теперь он носил конспиративное имя Крагуй — Ястреб. Он рассказывал, как гестаповцы мучили его в белградской тюрьме и как он оттуда бежал, стремясь принять участие в народном восстании, которое охватывало уже не только Восточную Сербию, но и другие края Югославии. Везде боевым лозунгом звучали слова: «Вместе с Советской Россией пойдем на борьбу с гитлеризмом».
3
Срез — уезд.
Шмолка и Кребс в панике бежали из Бора. Партизаны, объединившись в двух больших отрядах — Болевачко-борском и Краинском, — изгоняли оккупантов с востока Сербии. Неделько и Алекса не разлучались. С восторгом слушали они, бывало, пылкие речи агитатора Крагуя о борьбе сербского народа со «злым гением» — фашизмом и «его клевретами» — недичевцами, о том, что эта борьба принесет юнакам более громкую славу, чем та, какую доставила их предкам война с полчищами турок. Но на деле все обернулось иначе. Немецкие карательные полки при поддержке сербских фашистов-недичевцев начали наступление. Явки партизан оказались известными врагу. Отряды один за другим попадали в окружение, терпели неудачи. В селах были сожжены все хаты партизан, а их семьи посажены в тюрьму. Гитлеровцы грозили расстрелять женщин и стариков, если их мужья и сыновья не вернутся из лесов.
Бойцы разбредались по домам, часть из них ушла к четникам, которых немцы не преследовали. Отряды таяли, распадались на мелкие группы. И тогда из штаба восстания от Тито пришел приказ о роспуске обоих партизанских отрядов. Крагуй объяснил это тем, что в Восточной Сербии нет подходящих условий для борьбы. Он советовал партизанам разойтись по домам и ждать нового призыва партии. Кто послушался Крагуя, тот очутился на виселице в Боре или был расстрелян, либо, как Алекса, застигнутый жандармами у себя дома, попал в тодтовский лагерь. А Неделько все-таки остался с друзьями-горняками в горах.
Зимой, во время работы на карьере, воспользовавшись сильным снегопадом, Алекса убежал в лес. Он напрасно пытался найти Неделько: партизан нигде не было, их и след простыл. Зато от фашистских агентов не стало проходу. Алексе пришлось тайно вернуться в Белареку. Здесь он узнал от крестьян, что Неделько не сдался, не прекратил борьбы. Он жег склады с житом, которое немцы собирались вывезти в Германию, разрушал железные дороги. Зима заставила его маленький отряд укрыться где-то в горной пещере. Далеко не пойдешь — враги могут найти по следам на снегу. Так, наверное, и жили они в какой-нибудь дыре, оборванные, грязные, питаясь только тем, что можно добыть в зимнем лесу. Алекса надеялся разыскать партизан весной. Но кто-то донес на него, и снова попал он в концлагерь, на этот раз в «Дрезден». А что стало с Крагуем? По слухам, он сейчас политкомиссаром в Пролетарской дивизии. В гору пошел. Партизаны, пережившие страшную зиму 1941/42 года, теперь объединились в войско. Их стало очень много. По пословице «Длака по длаку (шерстка к шерстке) — то е белача (род одежды), зрно по зрно — то е погача (лепешка), камен по камен — то е полаче (палаты), капля по капле — то е Морача (название реки)» — так и партизаны: юнак к юнаку — это уже войско. По словам Алексы, в окрестностях Черного Верха стоит целая партизанская бригада. Она держит связь с Тито и входит в корпус, которым командует Коча Попович. Говорят, это умный и хитрый командир. Он учился во Франции, поэт, даже чуть-чуть философ, а самое главное — он воевал добровольцем в Испании в Интернациональной бригаде — значит, герой и знает толк в военном деле.
— Герой! — утверждал Мусич, заговаривая со мной о Поповиче. — Но почему эта его бригада бездействует? Почему? — вздыхал он, посматривая во время работы на Черный Верх.
…Нас заставляли работать от зари до темна. Просеченная когда-то в густых лесах дорога, идущая из Белграда через Пожаревац, по долине Млавы на Заечар, гитлеровцев больше не устраивала. Они торопились расширить ее: им нужен
был еще один кратчайший автомобильный путь в Болгарию, на восток. Мусич ожидал, что партизаны все равно разрушат эту стратегическую магистраль. Он верил, что немецкие транспорты не пройдут у Черного Верха. Он был убежден, что и узкоколейка, которую мы проводим от Бора к Жагубице, тоже взлетит на воздух, и Шмолке с Кребсом не удастся вывозить медь к пристани Костолац на Дунае. Но партизаны молчали. Почему они не спешат с наступлением на Бор? Ждут, что ли, когда немцы еще сильнее тут укрепятся? Мусич недоумевал, все в нем клокотало от гнева: когда же парод отомстит за разграбленную и обеспложенную землю, за своих павших в борьбе с фашизмом сынов, за обездоленных жен и замученных матерей? Когда, наконец, прогонят вон проклятых чужаков?В чем причина этого бездействия, Мусич не понимал. Его мучило нетерпение. Кирка валилась из рук. Уже один раз, заметив это, конвойный отхлестал его плетью. Мусич исподтишка погрозил фашисту кулаком и с отчаянием взглянул на Черный Верх. Он стал избегать моих расспросов и угрюмо молчал, как будто считал себя виноватым в том, что так долго не сбываются наши ожидания.
На днях Шмолка перевел несколько партий заключенных с дорожного строительства на рудник. В том числе и нашу группу. Нам приказали в спешном порядке разрабатывать холм Тилва-Мику, под которым была обнаружена медная руда. Германия остро нуждалась в меди.
Работая вблизи рудника, Мусич украдкой озирался, словно кого-то нетерпеливо поджидал. Улучив минуту, он немного поговорил с каким-то худощавым человеком в широкополой шляпе, проходившим мимо с лопатой на плече, и после этого заметно успокоился.
В следующую ночь я проснулся от необычайного шума. Заключенные возбужденно толпились у окон. Стекла густо полыхали багровым отблеском.
— Горят немцы! Вот это дело! — слышались голоса.
Мусич тоже стоял у окна. С улыбкой удовлетворения он сказал мне:
— Гледай, друже Загорянов, добро! Како они, тако ми. [4]
Огнем был охвачен немецкий материальный склад у холма Тилва-Мика. Мешаясь с отсветом от раскаленного шлака, сбрасываемого под откос из вагонеток, зарево стояло над Бором, как вздутый парус. Облака с задымленными краями словно набухли кровью.
Мусич долго и выжидательно смотрел на темный силуэт Черного Верха, облитый ярким заревом, и что-то бормотал про себя. Я догадался: на руднике опять действуют коммунисты-подпольщики. Мусич и тот горняк в широкополой шляпе с ними связаны. Пожар — не сигнал ли это партизанам к наступлению? Однако ночь прошла, а партизаны не появились».
4
Как они, так и мы.
3
«Так и не удалось мне ничем отметить день седьмого ноября. Когда Алекса по моей просьбе узнал от знакомого горняка число текущего месяца, оказалось, что была уже середина ноября. Как тяготило меня полное неведение того, что творилось в мире! Какие события происходили за колючей проволокой нашего лагеря? Что-то сейчас делается в Советском Союзе, на моей милой Курщине, в родном селе? Наверное, уже стучат топоры плотников на новой улице. А мои боевые товарищи, моя рота? Наверное, они далеко теперь ушли от Днепра, и, может быть, в Москве уже прогремел салют в честь нашей дивизии. А я? Вырваться! Как бы вырваться?
Наступила зима. Падал, тая в грязи, редкий, мокрый снег. Мутное небо и земля сливались в одну сырую хлябь. Негреющее низкое солнце расплывалось на горизонте розовым пятном. Дул резкий ветер. Дождь, смешанный со снегом, уже не впитывался в набухшие водой отрепья одежды. Сапоги мои совсем прохудились, ноги мокли и мерзли, каждый шаг причинял боль. Под усиленным конвоем колонну вели на карьер.
В нашей группе заключенных была шестерка друзей: мы с Мусичем, чешский актер Евгений Лаушек, низкорослый, плотный, с маленькой круглой головой на широких плечах, с неугасающей лукавой улыбкой на мясистом лице, Николаус Пал — робкий и запуганный часовщик из Будапешта, очень худой, с болезненно желтым опухшим лицом, и два итальянца, отказавшиеся воевать в Югославии за чуждые им интересы Муссолини, — чудесные парни, но очень разные. Один из них, Энрико Марино, из северной Ломбардии, светлый шатен с грубыми руками землепашца, был серьезен, суров, редко улыбался, говорил мало, но всегда дельно и веско. Его большие темные глаза светились удивительно нежным, но беспокойным огнем, словно он таил в себе какую-то несбыточную мечту. Другой, Антонио Колачионе, рыбак из Неаполя, с узким смуглым лицом и жгучими черными глазами, черноволосый и кудрявый, отличался горячим оптимизмом и веселым общительным характером. Он мог развеселить нас одним лишь движением, интонациями голоса. Когда же он, импровизируя, изображал Шмолку, мы втихомолку от охраны покатывались со смеху. Мундир на нем, так же как и у Энрико, давно превратился в лохмотья, от былого легионерского величья у обоих остались лишь шляпы с перьями, но Антонио так искусно драпировался в рваное серое одеяло, скрепляя его у шеи кусочком проволоки, что казалось он делает это из желания щегольнуть.