Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Юлиан отступник (Христос и Антихрист - 1)
Шрифт:

– Я говорю,- начал опять Мамертин, с жеманной улыбкой оглядывая собеседников, возлежавших за ужином,- я говорю: люди посланы богами.

– Нет, нет, ты не так сказал, Мамертин,- перебил его Лампридий,- ты сказал гораздо лучше: боги послали смертных.

– Ну да, я сказал: боги послали смертных в мир только для того, чтобы они красиво говорили.

– Ты теперь прибавил "только", и вышло еще лучше: - "Только для того..."

И Лампридий с благоговением записал слова адвоката, как изречение оракула.

Это был дружеский ужин, который давал недалеко от Пирея, на вилле своей молодой и богатой воспитанницы Арсинои, римский сенатор Гортензий.

Мамертин в тот самый день произнес знаменитую речь в защиту банкира Варнавы. Никто не сомневался, что жид Варнава -плут. Но, не говоря уже о красноречии адвоката, он обладал таким голосом, что

одна из бесчисленных влюбленных в него поклонниц уверяла: "Я никогда не слушаю слов Мамертина; мне не нужно знать, что и кому он говорит; я упиваюсь только звуком голоса; особенно, когда он замирает на конце слов,- что-то невероятное; не голос человека, а божественный нектар, вздохи эоловой арфы!"

Хотя простые грубые люди называли ростовщика Варнаву "кровопийцей, поедающим имения вдов и сирот", афинские судьи с восторгом оправдали мамертинова клиента. Адвокат получил от еврея пятьдесят тысяч сестерций и за маленьким праздником, который давался в честь его Гортензием, был в ударе. Но он имел привычку притворяться больным, требуя, чтобы его непрестанно лелеяли.

– Ах, я так устал сегодня, друзья мои,- проговорил он жалобным голосом.-Совсем болен. Где же Арсиноя?
– Сейчас придет. Арсиноя только что получила из музея Александрийского новый физический прибор: она им очень занята. Но я велю позвать,- предложил Гортензий.

– Нет, не надо,- проговорил адвокат небрежно.Не надо. Но какой вздор! Молодая девушка - и физика! Что может быть общего? Еще Аристофан и Еврипид смеялись над учеными женщинами. И поделом! Прихотница твоя Арсиноя, Гортензий! Если бы она не была так хороша, право, со своим ваянием и математикой, она казалась бы...

Он не докончил и оглянулся на открытое окно.
– Что же делать?
– отвечал Гортензий.- Балованный ребенок. Сирота - ни отца, ни матери. Я ведь только опекун и не хочу стеснять ее ни в чем.
– Да, да... Адвокат уже не слушал.
– Друзья мои, чувствую...

– Что такое?
– проговорило несколько голосов озабоченно.

– Чувствую... мне кажется, сквозняк!..
– Хочешь, затворим ставни?
– предложил хозяин.
– Нет, не надо. Будет душно. Но я так утомил свое горло. Послезавтра у меня опять защита. Дайте нагрудник и коврик под ноги. Я боюсь, что охрипну от ночной свежести.

Гефестион, молодой человек, тот самый, который жил с поэтом Оптатианом, ученик Лампридия и сам Лампридий бросились со всех ног, чтобы подать Мамертину нагрудник.

Это был красиво вышитый кусок пушистой белой шерсти, с которым адвокат никогда не разлучался, чтобы, при малейшей опасности простуды, обертывать им свое драгоценное горло.

Мамертин ухаживал за собою, как любовник за избалованной женщиной. Все к этому привыкли. Он любил себя так простодушно и нежно, что и других людей заставлял любить себя.

– Нагрудник этот вышивала мне матрона Фабиола,-сообщил он с улыбкой.
– Жена сенатора?
– спросил Гортензий.
– Да. Я расскажу вам про нее анекдот. Однажды написал я небольшое письмецо - правда, довольно изящное, но, конечно, пустяк, пять строк по-гречески-другой даме, тоже моей поклоннице, которая прислала мне корзину

с вишнями: благодарил шутливо, подражая слогу Плиния. Представьте же себе, друзья мои: Фабиоле так захотелось поскорее прочесть мое письмо и переписать в свое собрание знаменитых писем, что она отправила двух рабов на дорогу дорожить моего посланного. И вот нападают на него ночью в диком ущелье: он думает - разбойники, но ему не делают никакого зла, дают денег, отнимают письмо,- и Фабиола прочла таки первая и даже выучила его наизусть!
– Как же, знаю, знаю! О, это - замечательная женщина,- подхватил Лампридий.- Я видел сам, все твои письма лежат у нее в резной шкатулке из лимонного дерева, как настоящие драгоценности. Она учит их наизусть и уверяет, что они лучше всяких стихов. Фабиола рассуждает справедливо: "Если Александр Великий хранил поэмы Гомера в кедровом ящике, почему же я не могу хранить писем Мамертина в лимонной шкатулке?" - Друзья мои, эта гусиная печенка под шафранным соусом - чудо совершенства! Советую попробовать. Кто ее готовил. Гортензий?
– Старший повар, Дедал.
– Слава Дедалу! Твой повар-истинный поэт.
– Любезный Гаргилиан, можно ли назвать повара поэтом?
– усомнился учитель красноречия.- Не оскорбляешь ли ты этим божественных Муз, наших покровительниц?
– Музы должны быть польщены, Лампридий. Я полагаю, что гастрономия такое же искусство, как всякое друfoe. Пора оставить предрассудки!

Гаргилиан,

римский чиновник из канцелярии префекта, был тучный, упитанный человек, с тройным кадыком, тщательно выбритым и надушенным, с коротко остриженными седыми волосами, сквозь которые просвечивали багровые складки жира, с умным лицом. Он считался уже много лет необходимым участником всех изящных собраний в Афинах. Гаргилиан любил в жизни только две вещи: хороший стол и хороший стиль. Гастрономия и поэзия сливались для него в одно наслаждение.
– Положим, я беру устрицу,- говорил он, поднося ко рту раковину своими жирными пальцами, покрытыми громадными аметистами и рубинами.
– Я беру устрицу и глотаю... Он проглотил, зажмурив глаза, и слегка причмокнул верхней губой; у губы этой было особенное, лакомое выражение: выдающаяся вперед, заостренная, изогнутая, казалась она чем-то вроде маленького хоботка; оценивая звучный стих Анакреона или Мосха, шевелил он ею так же сладострастно, как за ужином, когда наслаждался соусом из соловьиных язычков.

– Глотаю и сейчас же чувствую,- продолжал Гаргилиан, не торопясь, глубокомысленно,- чувствую, устрица с берегов Британии, да, а отнюдь, друзья мои, не остийская и не тарентская. Хотите, я закрою глаза и сразу отличу, из какого именно моря устрица или рыба?

– При чем же тут поэзия?
– несколько нетерпеливо перебил его Мамертин, которому не нравилось, когда в его присутствии слушали другого.

– Представьте же себе, друзья мои,- продолжал гастроном невозмутимо,- что я давно уже не был на берегу океана и люблю его, и скучаю по нем. Могу вас уверить, у хорошей устрицы есть такой соленый, свежий запах моря, что достаточно проглотить ее, чтобы вообразить себя на берегу океана; закрываю глаза и вижу волны, вижу скалы, чувствую веяние моря "туманного", по выражению Гомера. Нет, вы только скажите мне по совести, ну, какой стих из "Одиссеи" пробудит во мне с такою ясностью воспоминание о море, как запах свежей устрицы? Или, положим, разрезаю персик, пробую благовонный сок. Отчего, скажите мне, запах фиалки и розы лучше вкуса персика? Поэты описывают формы, цвета, звуки. Почему вкус не может быть так же прекрасен, как цвет, звук или форма? Предрассудок, друзья мои, предрассудок! Вкус-величайший и еще не понятый дар богов. Соединение вкусов образует высокую и утонченную гармонию, как соединение звуков. Я утверждаю, что есть десятая Муза - Муза Гастрономии.

– Ну, персики, устрицы, куда ни шло,- возразил учитель красноречия.- Но какая может быть красота в гусиной печенке под шафранным соусом?

– А для тебя ведь есть красота, Лампридий, не только в идиллиях Феокрита, но и в комедиях Плавта, в самых грубых площадных шутках его рабов?
– Есть, пожалуй.

– Видишь, друг мой; ну, а для меня есть красота и в гусиной печенке: воистину, готов я венчать за нее повара Дедала лавровым венком так же, как Пиндара за олимпийскую оду!

В дверях появились два новых гостя: то был Юлиан и стихотворец Публий. Гортензий уступил Юлиану почетное место. Голодные глаза Публия загорелись при виде множества лакомых блюд. Поэт был в новой хламиде, которая приходилась ему впору. Должно быть, откупщица умерла и он получил деньги за эпитафию.

Беседа продолжалась. Теперь учитель красноречия, Лампридий, рассказывал, как из любопытства зашел он однажды в Риме послушать христианского проповедника, говорившего "против языческих грамматиков". Грамматики,- уверял христианин,- почитают людей не за добродетель, а за хороший слог. Они думают, что менее преступно убить человека, чем произнести слово homo с неверным придыханием. Лампридий возмущался этими насмешками: он утверждал, что христианские проповедники так ненавидят хороший слог риторов, потому что знают, что у них самих слог варварский; они губят древнее красноречие,- смешивают невежество с добродетелью; для них подозрителен всякий, кто умеет говорить. По мнению Лампридия, в тот день, когда погибнет красноречие,- погибнет Эллада и Рим, люди превратятся в бессловесных животных. И христианские проповедники сделают все, чтобы довести людей до такого бедствия. - Кто знает?
– заметил Мамертин в раздумьи.- Может быть, хороший слог важнее добродетели. Добродетельными бывают и рабы, и варвары. Гефестион объяснял соседу своему, Юнию Маврику, что именно значит совет Цицерона: causam mendaciunculis sperger.
– Mendaciunculis значит "маленькие лжи". Цицерон дозволяет и даже советует усеивать речь выдумками, medaciunculis. Он допускает ложь, если она украшает слог. Тогда начался спор о том, как следует оратору начинать свою речь, с анапеста или с дактиля.

Поделиться с друзьями: