Юноша
Шрифт:
— Это человек — запоздалый продукт промышленного капитализма. Митька Рубинштейн ему в подметки не годится. Дай ему волю, он заткнет за пояс Рябушинского.
Онегина относилась к нему скептически, избегала появляться с ним в театре, в концерте, в обществе.
«Жена частника. Как это низко! — рассуждала она. — Частник. Хотя бы назывался коммерсант, капиталист, фабрикант, а то — частник. Жена частника. Все равно, что раньше быть женой подпольного адвоката, врача — тайного абортмахера, мелкого клоуна. Позор! Как я пала!»
Соломон Маркович обожал Онегину, он был благодарен за то маленькое счастье, которое иногда доставляла Ирина Сергеевна, хотя она и причиняла ему много страданий.
Онегина,
— Соломо-он! — звала она мужа.
Он спал в гостиной на диване. Заспанный Соломон Маркович входил тихо, садился поодаль в кресло и закуривал.
— Не курить! — командовала Ирина Сергеевна, глядя в потолок.
Он прятал портсигар, заспанный, сидел, опустив голову.
— Соломо-он, — выговаривала Онегина это библейское имя так, как будто на конце три «н», — знаете, Соломон, я когда-то жила с Леонидом Андреевым.
— Что ж поделаешь, что ж поделаешь, — безразлично шептал Соломон Маркович.
— Я жила с Гюи де Мопассаном, Джеком Лондоном, Роденом, с Мамонтом-Дальским.
— Что ж поделаешь, что ж поделаешь.
— Ха-ха-ха! — смеялась она вдруг так звонко и искренне, что Соломон Маркович вздрагивал и тревожно предлагал валериановых капель. — На кой черт мне ваши капли! — говорила она обыкновенным голосом. — Мне просто скучно, я репетирую роль женщины, которая век прожила чужой славой. Я прекрасно произнесла бы этот монолог… Вы знаете, Соломон, еще когда я была маленькой девочкой, я страстно любила театр. Огни. Занавес. Аплодисменты. Я любила не только театр, но все, что соприкасалось с искусством… Художники, писатели, великие артисты, музыканты — мои боги. Я все время жила чужой славой… Вы этого не поймете… Соломон, я когда-то жила с Орленевым… Почему вы молчите? — кричала она. — Говорите: «Что ж поделаешь…» Я когда-то жила с Оскаром Уайльдом.
— Что ж поделаешь, что ж поделаешь, — покорно повторял Соломон Маркович.
— А сейчас я живу с частником. Все равно, что жить с негром. Вы видели Коонен в «Негре»?
Онегина вскакивала с кровати, — подражая Коонен, теребила волосы, топала ножками и исступленно визжала:
— Частник, частник, частник, частник!
Соломон Маркович не знал, играет она или это серьезно, растерянно стоял посреди комнаты и на всякий случай говорил:
— Ирина Сергеевна — это прекрасно.
— Что прекрасно? — спрашивала она строго. — Марш отсюда! Вы мне надоели.
Онегина артистически сбрасывала халат, голая оставалась перед зеркалом и разглядывала себя.
— Я, кажется, старею. Я, кажется, жирею… Только этого не хватало… Господи, как мне скучно!.. «Соломон, — передразнивала она сама себя, кривляясь и высовывая язык, — я когда-то жила с Леонидом Андреевым»… Как скучна-а-а!..
Когда Соломона Марковича за спекуляции, за шантажи посадили в тюрьму, а потом определили ему другое местожительство, то этот прожженный делец совершенно наивно предложил Онегиной поехать с ним на Север.
— Вы с ума сошли! — ответила она негодуя. — Если хоть немножко меня любите — а вы клялись, что безумно, — то как смеете предлагать мне такие условия жизни?.. А потом, — добавила она, — вы, Соломон Маркович, не декабрист, а я не «русская женщина».
Все думали, что теперь Синеоков окончательно переселится к Онегиной. Так думали все, кроме них.
— Вы знаете, Синеоков, — говорила Дмитрию Онегина, — вам надо тартюфить, а то с вашими родителями-эмигрантами и с вашей внешностью пропадете.
— Не
беспокойтесь, Ирина Сергеевна. Кое-что наклевывается, — успокоил он Онегину. — Женя Фитингоф — правда, она не блещет происхождением, так же и красотой и только кандидат партии — вчера сказала мне, что мои статьи дышат искренностью. Мы с ней гуляли довольно долго. Полагаю, что еще одной прогулки будет вполне достаточно… Так что обо мне не беспокойтесь. Вот вам хуже, Ирина Сергеевна. Вам обязательно со славой… Хотите пролетарского писателя?— Нет. Они мне не нравятся. Я их наблюдала. Они все ходят в сапогах и сморкаются в кулак. И потом мне вообще писатели не нравятся. Скажите, Дмитрий, — спросила она деловито, — кто из художников ныне в славе? Только без дураков! Кого вы сейчас считаете лучшим художником?
— Лучшим художником? Пожалуй, Владимира Владыкина, — ответил Синеоков.
— Владимир Владыкин, — повторила Онегина. — Это неплохо звучит. Владимир Владыкин. Приведите его ко мне.
— Только он женат.
— Тем лучше, — заметила Ирина Сергеевна. — Борьба страстей. Соперница. Ревность. Я давно этого не переживала — ни в современных пьесах, ни в жизни…
Где работала Женя Фитингоф и что она делала, толком никто не знал. Нина у нее несколько раз спрашивала:
— Где ты работаешь? Что ты делаешь?
— Масса работы, — отвечала та поспешно. — Я так загружена. Я так занята. Понимаешь, ничего не успеваю делать — так перегружена. Я с утра еще ничего не ела. И вчера то же самое. Легла спать в третьем часу. Жду не дождусь лета, чтоб уехать в дом отдыха и собраться с мыслями. Прямо сваливаюсь с ног…
Она так быстро говорила, что сама плохо понимала смысл своей речи. Слушатели совсем ничего не понимали. При этом деликатные слушатели разглядывали ее миловидное лицо, шмыгающие коричневые глазки, молча во всем с ней соглашались и старались не возражать, лишь бы скорей уйти… Чем быстрей она говорила, тем быстрей шмыгали глазки, словно зрительный аппарат выполнял еще роль счетчика и отсчитывал количество слов, выпускаемых механизмом, Женей Фитингоф. Грубые слушатели долго говорить ей не давали.
— Все это чепуха, — обрывали они ее.
— Дайте до конца высказаться, — умоляла она. — Тогда вам станет доступна моя основная мысль.
Но грубые слушатели, зная, что никакой мысли там нет, холодно прощались и уходили…
Женя Фитингоф. Ее имя никогда не произносили отдельно от фамилии.
Она была искренне уверена, что ей удалось во многом убедить Синеокова. И когда появилась статья Дмитрия, в которой он совершенно противоположно писал о том, что так долго и бурно защищал во весь период нэпа, Женя Фитингоф приписала это своему влиянию. А также подумала, что, кроме силы убеждений, немалую роль сыграли и ее женские чары. В этом она окончательно убедилась, когда Синеоков предложил ей выйти за него замуж. Она согласилась, поставив условием, что будут жить не в одной квартире, а в разных комнатах, так, как жили до сих пор. Женя Фитингоф полагала, что этим самым она вносит передовые элементы в брачную жизнь всего Союза. Дмитрий охотно принял это предложение.
— Синеоков, — говорила она всем своим знакомым, — меня поражает…
Она никогда не называла его по имени, очевидно, считая, что в этом тоже есть какие-то передовые элементы нового быта.
— Синеокову не хватает аналитического подхода к вещам. При его культуре, если он усвоит как следует диалектический материализм, он пойдет далеко вперед. Мы с ним вместе прорабатываем диамат…
В своем дневнике, который Дмитрий вел изо дня в день известным одному ему шифром, он записал: «Сожительствую с Женей Фитингоф. Глупа. Болтлива. Кожа, как наждачная бумага».