Юность Бабы-Яги
Шрифт:
– Меня зовут Саша, – располагающе улыбнулся Саша Велихов (ибо это, как вы уже несомненно догадались, был именно он), – а это мой друг Петя. – Петя вытянулся струной, резко наклонил голову и щелкнул шпорами, то есть – задниками кроссовок. Саша разлил шампанское. – А вас? – выжидательно посмотрел он на девушек.
– Я – Анжелика, – сказала Жика, – а это моя подруга Виолетта.
– О-о-о! – простонал Петя. – Какие имена, а у нас так банально, – он скривился, – Петя и Саша. Рядом с вами гармонично было бы называться, по меньшей мере, Сигизмундом и Альфредом, а мы прямо дворняги какие-то.
– Ну-у, – заметила Виолетта, – а как бы мы вас в таком случае потом звали? Если бы когда-нибудь познакомились ближе? А? – Сизя и Альфик, что ли? Нет, уж лучше Петя и Саша. Правда, Анжел?
– Правда, – подтвердила Жика, затягиваясь сигаретой и сдерживая кашель.
«Да, непростая девочка», – подумал Саша, пристально вглядываясь в Виолетту. Та глаз не отводила и почти насмешливо разглядывала Сашино лицо, словно говоря, ну, и что дальше? Чем вы можете быть интересны?
– Ну, давайте, за знакомство, – предложила Вета, прерывая знакомство визуальное,
– Давайте, – сказал он, отводя взгляд от Ветиного лица, на которое хотелось смотреть и смотреть. Все улыбнулись друг другу и беззвучно чокнулись пластиковыми стаканами.
И уже гораздо позже, под утро, таращась восторженными глазами в потолок своей каюты и сознавая, что на него опять обрушилась любовь с первого взгляда, Саша подумал, что, вероятно, все поэты такие безнадежные лохи. Только поэт способен испытывать восторг от полета в пропасть; ему неважно, что он разобьется об острые камни внизу, ему важно само это гибельное парение, призрачное счастье коротких мгновений, пока летит. Чувства самосохранения у поэта, кажется, вовсе нет. Они, как правило, – жертвы, особенно те, у которых внешность обратно пропорциональна внутреннему миру, где царят мечтательность, романтизм, идеализм и прочие глупости, совершенно непригодные для жизни, особенно в пресловутое «наше непростое время». Внутри он Рюи Блаз, Сирано, д’Артаньян, капитан Грей, а внешне – черт знает что…
У Саши был такой друг, выдающийся поэт, высокий лирик с внешностью типичного ростовщика из романов Бальзака. У поэта были мутные невыразительные глаза, скорее всего оттого, что он был вечно погружен в себя. Собеседник, да и вообще люди вокруг его интересовали мало. Глаза оживлялись только при виде какой-нибудь особы женского пола, при появлении сладкой мазохистской надежды на то, что эта особа его погубит на некоторое время. И тогда возникнет новый цикл стихов, посвященный ей, которую он назовет совершенством, своей Лаурой, Беатриче, равной которой нет на всем белом свете, а потом, через короткое время, когда она его непременно бросит, он будет пить водку и обзывать ее самыми последними, грязными словами. И родится новый цикл стихов, трагический. У него каждая женщина, появлявшаяся в его жизни, рождала обычно два цикла. Условно их можно было обозначить словами: 1-й – «Любовь пришла» и 2-й – «Любовь ушла». Мог, но реже, возникнуть и 3-й – «Почему ушла?». Поэт честно пытался разобраться, откуда приходит и куда уходит любовь, причем делал это суперталантливо, с налетом этакой высокой ирреальности. Наверное, если бы Вечность обрела хоть какие-нибудь формы, – они были бы похожи именно на эти зарифмованные слова и строки. Но кому она интересна, эта вечность? По вопросам Вечности – только к поэтам. Налево, в конце коридора, рядом с туалетом… Почему? – задавал он себе вопрос в стихах, хотя ответ был прост, как репка: посмотри на себя в зеркало, а потом вспомни, как ты себя иногда ведешь, как одеваешься, как ешь, сколько требуешь от возлюбленной, которая просто не в силах взять ту романтическую высоту, ту недосягаемую планку, установленную тобой. Вспомни, и тогда перестанешь задавать вопрос «почему?».
А уж насчет зеркала и «как ешь» – тем более. Помимо мутноватых карих глазенок, которые, деликатно говоря, – не привораживали, у него была большая (ну а как же! Ума-то много!) и почти лысая голова. Сзади волосы еще росли и падали на обсыпанный перхотным снегом воротник и плечи; победить такую неряшливость рекламируемым шампунем поэт и не пытался, считая это лишним и унизительным для короля тонких материй. Ну а то, что оставалось сверху, поэт зачесывал, начиная глубоко слева, с виска – через всю лысину поперек, тщетно сооружая подобие прически. Эту хрупкую конструкцию мог растрепать не то что порыв ветра, а даже вентилятор, работающий в другом конце комнаты. И зачем нужна была эта жалкая попытка скрыть очевидное, к тому же то, что следовало бы, наоборот, гордо выставить напоказ – огромный лысый череп с выдающимися лобными долями, как намек на высокоразвитый интеллект? Но он считал, что так ему идет, что он так красивее. Вот уж поистине, где бог дал, там и взял! Как ему не приходило в высокоразвитую умную голову, что усовершенствовать некрасивость – значит сделать еще страшнее и показать всем, что на сей счет у тебя комплекс. Саша как-то пытался ему намекнуть на это, но друг не услышал. Кроме того, Поэт был толст и толстогуб, невероятно толстогуб. Губы свешивались с его лица, как два неаккуратно слепленных вареника. Еще и поэтому он ел неопрятно и чавкая; с губ вечно что-то текло и падало. А поскольку Поэт обладал отменным аппетитом и очень любил поесть, то происходило это часто в присутствии возлюбленной Музы, которой многое надо было в себе преодолеть, чтобы продолжать любить такое.
Любовь ведь продолжается тем дольше, чем дольше человек нравится. Любовь, знаете ли, любовью, но человек должен при этом продолжать нравиться, просто нравиться, поверьте, это очень важно.
Сашин друг Поэт ничего не делал для того, чтобы нравиться, он это игнорировал. Правда, последний удар был самым тяжелым хотя бы потому, что он таки сделал единственную в своей жизни попытку нравиться Музе: потому что всерьез подумывал жениться на ней, создать семью, даже детей хотел – мальчика и девочку. Оказалось – непоэтическое это дело: вить гнездо, растить птенцов и прочее. Поэт должен лишь мечтать и страдать из-за того, что у него такого гнезда нет, из чего тоже время от времени должны произрастать стихи.
Последняя
Муза заставила его учиться играть в теннис. Она сказала, что ему надо худеть, что она его таким не потерпит, и что если он хочет связать воедино их судьбы, то пусть приведет себя в порядок. Сама она играла давно и неплохо, но когда привела его на корт, тут же пожалела, поняв, что над ним, а главное – над ней будут смеяться все окружающие. Поэт в шортах с ракеткой в руке, с разметавшимися по лысине руинами прически, с пузом, упрямо и словно назло вылезающим из шорт, отчего те спускались все ниже и ниже до самого паха – выглядел оскорблением не только теннису, но и всему спорту вообще; словно неприличный жест с вытянутым средним пальцем прямо в лицо олимпийским идеалам. Ко всему прочему он пытался закурить там же, на корте. Словом, зрелище было гадкое, что и говорить. Муза, украдкой вытирая слезы, увела Поэта обратно в раздевалку. За обедом в Доме журналистов он ее добил.Она и раньше не была в восторге от его манеры жрать так, будто завтра Всемирный потоп и больше ничего не дадут, но как-то терпела, а сегодня, после его бенефиса на корте, чувства были обострены и нервы на пределе.
Поэт аккуратно разложил перед собой все закусочки, поставил слева бокал с пивом, справа рюмку для водки, потом переложил малосольный огурец поближе, чтобы правой рукой опрокинуть рюмку, левой – запить пивом и опять правой схватить огурец. Затем порезал бифштекс на мелкие кусочки и один кусочек наколол на вилку, чтобы он был наготове. Во всем этом была своеобразная пищевая эстетика, а Поэт, как уже сказано, был гурманом, поэтому ничего особенного не было в приготовлениях. Но Муза, видевшая все его обеденные манипуляции неоднократно, сегодня наблюдала за ними будто впервые: брезгливо и даже на грани с тошнотой. Поэт так ласково, как на нее никогда не смотрел, вглядывался в продукты; потом нежно взял графинчик с водкой и налил себе. После чего с автоматической точностью отправил все в рот в той последовательности, которую наметил. Последним был кусок мяса, нанизанный на вилку. Дожевывая огурец, Поэт не сводил с него глаз, вдруг переставших быть неопределенно мутными: в них появились и ясность, и цель, и энергия. А потом произошло уж и вовсе невероятное. Поэт не поднес вилку ко рту, нет. Рука спокойно лежала на столе, а вилка торчала в ней, увенчанная куском бифштекса. Поэт широко открыл рот и вдруг быстро нанизал голову на кусок мяса. Как клюнул! Не вилку в рот, а рот со всей головой надел на вилку!
– Нет, я этого больше не вынесу! – зарыдала Муза и выскочила из-за стола, опрокинув свой стул.
Поэт бросился ее догонять, решив, что ей стало плохо (что, однако, было близко к истине), но она оказалась гораздо резвее его; выскочила тогда из ресторана, села в свою машину и уехала за минуту до того, как Поэт выбежал за ней следом. Он не нашел ее ни в этот день, ни позже. Она через Сашу передала ему, что все кончено и она не вернется больше никогда. Поэт ничего не понял… Видели бы вы, как он стонал, обхватив свою большую лысую голову обеими руками и раскачиваясь взад-вперед будто от острой зубной боли, которую уже не берет никакой анальгин.
– Ну почему, почему? – спрашивал он себя и Сашу через каждую минуту и все стонал, стонал…
Более попыток жениться Сашин друг не делал и на вопросы о семье отвечал небрежно, что жена, мол, – это скверная привычка мужчин, которые боятся одиночества. В то время как именно одиночество – обязательное условие для творчества. Саша в такие моменты, если был рядом, очень жалел его, понимал: Саша-то как раз успехом у девушек пользовался, нравился он им.
Однако, что ж это мы покинули скамейку, на которой расположились четверо новых знакомых, болтая, кокетничая и укрепляя взаимопонимание. Их пластиковые стаканчики не опустели, впереди была еще целая бутылка, да что там бутылка, целая ночь была впереди, а в ней – и другие бутылки, и еще много чего интересного.
Глава 5,
в которой автор пытается описать эротическую сцену, преодолевая свойственную ему застенчивость
Знакомство шло в нарастающем темпе. Петя пересел на другой край скамейки к Анжелике. Ему было, в сущности, все равно с кем, а по длинному взгляду друга на Ветино лицо он понял, что Саша уже запал, и, хотя Вета явно была получше, ему надо было довольствоваться тем, что осталось. И теперь, так сказать, приоритеты, можно было перейти к интимным диалогам попарно. Петя еще налил шампанского, положил руку на спинку скамейки, поближе к плечу Анжелики, придвинулся к ней чуть теснее и, добавив в голос немного бархата, доверительно попросил: «Ну, расскажите мне о себе, Анжелика. Как вы, что вы, откуда?» Так мог бы спросить психоаналитик, который хочет всем сердцем помочь решению ваших проблем. Ну, Жика и начала не спеша рассказывать о проблеме самой насущной – как попасть на корабль. Единственное, о чем говорить не следовало, это – с какой целью им нужно попасть на корабль. Она, Жика, может, и дура, но не до такой же степени, чтобы парню, который за ней начал ухаживать, буквально с первых тактов сообщить, что хочет отдаться эстрадному идолу. Надо что-то наплести про то, что они собирают автографы, что у них уже огромная коллекция, что не хватает только подписей той группы, а ребята живут на корабле, а на корабль не пускают, и нельзя ли им помочь, и не имеет ли Петя какое-нибудь отношение к фестивалю, не может ли помочь осуществиться девичьей мечте заветной, желанью робкому и чувству пылкому… Не к ребятам из группы, боже упаси! они их в мужском смысле вовсе не интересуют, а только чувству пылкому к музыке, к эстраде. Петя внимательно слушал, радуясь про себя, что у него в руках появляется лишний и очень весомый козырь: он не только может провести на корабль, но и познакомить с кем надо, а она за это… Ну, короче, можно было пестовать девочку до самой постели в своей каюте. Они ведь с Сашей, как журналисты влиятельной газеты, освещающие весь ход праздника, в том числе и его закулисную жизнь, тоже жили на том же самом корабле, среди эстрадной элиты, и у каждого была отдельная каюта. Словом, правильно развивалась беседа, в нужном направлении.