Юность Маркса
Шрифт:
И то, что Ганс вспомнил стихи и, видимо, хорошо знал любимого его поэта, очень понравилось Карлу.
— Рейнландия — порог Франции, — заметил он далее. — Мы увидим с вами еще много интересного. Наша эпоха требует больших голов и смелых сердец, я бы сказал — французских.
— Как определили бы вы нашу эпоху? — спросил, заинтересовавшись, Карл.
— Эпохой революций.
— Эпохой революций?! — фамильярно дернув Ганса за полу тоги, позабыв дистанцию между студентом и профессором, почти закричал Маркс. — Вы правы. Вспоминая свое детство и отрочество, я вижу мир всегда только в состоянии напряженного ожидания. Чего?
— Кого? — улыбнулся Ганс. — Бедняка с богатым, плебея и аристократа-плутократа. До свидания, молодой человек! Мы еще поговорим при случае.
Карл вернулся в аудиторию в глубоком раздумье. Слова Ганса отвечали каким-то, уже мелькнувшим у него самого мыслям.
Эпоха революций… Карлу было три года, когда умер Наполеон. Имя этого человека вошло в сознание мальчика одним из первых.
— Не шали, — говорила проказливому ребенку нянька. — Придет Бонапарт и утащит тебя.
Позже Эммерих Грах признавался одноклассникам, что хотел бы быть великим, как Наполеон.
Юстиции советник Генрих Маркс имел обыкновение, вспоминая прошлое, ссылаться на то или иное историческое происшествие, свидетелем которого был. Дети всегда знали, как начнет он повествование о минувшем:
— Это было через неделю после того, как в Трир пришли французы…
— Прошло только полгода со времени термидора, когда мой дядя предложил отправить меня во Франкфурт… Это случилось в день Ватерлоо…
Софи, Герман и Карл играли в наполеоновские войны. Герман хотел быть маршалом Даву. Софи предпочитала Мюрата. В 1830 году летом юстиции советник рассказал за обедом о революции во Франции. Снова у всех на устах была «республика». Карл в латинском словаре искал разгадки этого слова. «Республика — дело — народ, — перевел он. — Господство народа».
Софи долго не понимала.
Генриетта Маркс боялась войны.
— Всегда этим кончается, — говорила она ворчливо.
Потом разговоры о войне и республике поутихли. Карл увидел в иллюстрированном журнале портрет короля Луи-Филиппа. Он читал в это время в истории Рима главу о падении республики.
Однажды, готовя уроки, дети Марксов услыхали в открытую дверь, как на лестнице отец, волнуясь, говорил своему брату:
— Нет ничего удивительного в том, что рабочие восстали. Чаша терпения бедных людей переполнилась. Они изнемогли от гнета. Все-таки это же люди, а не бревна и животные. Я знаю, как живут труженики в Лионе.
— Чернь! Очень нужна миру вся эта суматоха! А впрочем, еврею от этого ни тепло, ни холодно, еврею всегда плохо, — отшутился брат юстиции советника.
И как для жителя приморья гул прибоя привычен настолько, что заметить его отсутствие он может лишь вдали от моря, так Карл рос, неуловимо впитывая в себя отливы и приливы истории. И профессор Ганс небрежно, случайно брошенной фразой обострил его слух.
«Новая история — история революций», — повторил он мысленно положение Ганса.
Карл оторвался от волнующих мыслей.
Группы студентов обсуждали только что выслушанную лекцию. Старый служка в полинявшем отутюженном мундире вытирал кафедру желтой, как его важные усы, тряпкой. Университет жил своей, однажды и навсегда заведенной жизнью.
«Это — мой сегодняшний удел», — подумал Карл и посмотрел расписание лекций.
«Бруно Бауэр об Исайи, аудитория пятая», — значилось в его записной книжке. Он с удовольствием поднялся по лестнице
в зал, где должен был читать молодой доцент. Но вместо Бауэра он увидел на кафедре Хендрика Стеффенса. Желая угодить отцу, Карл записался также на лекции по химии и физике, хоть и не имел никакой охоты зубрить эти предметы.Господин Хендрик Стеффенс, натурфилософ и минералог, менее всего мог пробудить в ком бы то ни было интерес к занятиям, которым сам посвятил всю жизнь.
Норвежец по происхождению, он показался Карлу куском темного гранита, оторвавшимся от скалистого берега его родины. Его ум был, как глыба, неповоротлив. Он был прочно предан идеям Спинозы и Шеллинга, которые излагал применительно к антропологии с таким скучным многословием, что Карл на его лекциях постоянно принимался исподтишка читать книги на более занимающие его темы.
Вначале Карл с увлечением записывался на лекции но самым различным научным дисциплинам. Его специальностью должна была стать юриспруденция. Одновременно он хотел работать по философии и истории. Заинтересованный длинным рядом других малознакомых предметов, он брался за них независимо от того, в какой связи они находились между собой. Все, обещавшее дать ему что-либо интересное и новое, он брал, подобно тому как брался за книги по самым различным вопросам. Его одинаково увлекали и шекспировская комедия, и географическая лекция Риттера, и пандекты напыщенного маститого профессора Савиньи. Но, аккуратно посещая некоторое время церковное право, логику, судопроизводство, теологию и филологию, Карл быстро пришел к выводу, что за исключением Ганса да еще двух-трех профессоров, преподавание в Берлинском, как и в Боннском, университете поручено скучным, трусливо думающим людям, раз навсегда вызубрившим и из года в год все более засушивающим свой предмет.
Он не мог довольствоваться этой плоской передачей мыслей, найденных умами более сильными и оригинальными, чем их случайные толкователи. Посещение лекций теряло для него свой первоначальный смысл. Он перестал писать конспекты. Старые профессора очень скоро были разгаданы им: большинство тянуло лямку науки, как хомут. Одни были бы гораздо более на месте на церковной паперти, другие — в канцелярии интендантства. Худшие отличались цепкой наглостью, пронырливым невежеством и беспредельным ханжеством.
О том, каким мог и должен был бы стать университет, говорили молодые смелые ученые вроде профессора Ганса и доцента Бруно Бауэра. К последнему Карл приглядывался с особенным вниманием.
Оба считались гегельянцами, оба многое переняли у своего великого учителя. Карл твердо решил также заняться Гегелем. Начал он подумывать и об университетской карьере.
«Если я не стану поэтом и писателем, то, может быть, надену профессорскую тогу, — думал Карл, слушая смелое толкование Исайи Бауэром. — Мы совершили бы переворот в немецкой науке». Он думал о себе, Бруно Бауэре, Гансе и нм подобных. Образ замученного университетской пылью Пугге, уродливые посредственности в профессорских тогах, насквозь пропахшие нюхательным табаком, более не казались Марксу персонажами настоящего. Они принадлежали прошлому науки. Их следовало сдать в архив, на корм мышам. Будущее принадлежало новым людям, его, Карла, поколению. Чем больше он думал, тем больше склонялся к приятному выводу, что университетская карьера не помешает литературной. Этим устранялись все препятствия.